Есть байка, что году примерно в 1919-м у скромного мюнхенского учителя ОсвальдаШпенглера, только что выпустившего первый том «Сумерек Запада» (вскоре из него, как из гоголевской «Шинели», выйдут многочисленные циклические концепции истории, от А. Тойнби до Н. Д. Кондратьева и Л. Н. Гумилева), поинтересовались, возможна ли после всего только что пережитого вторая мировая война, он ответил: конечно. Через двадцать лет, когда вырастет поколение, которое не будет помнить о первой.
Спустя двадцать лет после того, как путч в Беловежской Пуще — уже второй за те полгода, и на сей раз удавшийся — поставил точку в истории СССР, живая бытовая память о нем почти стерлась из народного сознания. То, что двадцать лет назад было очевидным для измученного дефицитом, очередями и неумелыми реформами населения, а именно что социализм советского образца, самый масштабный экономический эксперимент в истории, оказался и самым большим экономическим провалом, уже не столь бесспорно для поколения, родившегося и выросшего в иных условиях. И оно, похоже, все сильнее укрепляется во мнении, что по крайней мере в одной своей части — ускоренной индустриализации — это была вполне успешная история.
Правда, из-за неудачных внешнеполитических раскладов плоды индустриализации почти целиком были поглощены военными противостояниями. Опираясь на созданную тяжелую и военную индустрию и доставшуюся в наследство от «проклятого царизма» инфраструктуру, страна умудрилась свести вничью блицкриг 1941-го; чудом вырвать победу в «экономической войне за нефть» 1942-го; выжидая и блефуя возможным сепаратным миром с Гитлером в 1943-м, склонить англосаксонских союзников к увеличению помощи и решительным действиям; а в 1970-х достичь военно-стратегического паритета с США.
Но кое-что все же перепало и потреблению. К середине 1960-х годов СССР вполне пристойно смотрелся на фоне наиболее развитых стран по ряду социальных индикаторов, особенно в области образования, здравоохранения и доступности жилья. Ожидаемая продолжительность мужской жизни, достигнутая тогда, не превзойдена и до сих пор. А относительно равное распределение доходов, поддержанное мощным бюджетным субсидированием цен на товары и услуги первой необходимости, делало переносимым все более очевидное и нараставшее отставание в среднем уровне жизни от стран «премьер-лиги». И это несмотря на вечное недовольство народа незаслуженными привилегиями номенклатуры.
С точки зрения экономиста, советский период таит в себе, наверное, четыре главных вопроса для исследований. Было ли возможно продолжение экономического роста Российской империи, довольно шустрого до 1913 года (или хотя бы ее частей, на которые она, вероятно, развалилась бы по итогам войны, как три другие европейские империи), если бы его не прервала большевистская революция?
Можно ли было мобилизовать необходимые для индустриализации ресурсы накопления и рабочей силы без коллективизации — явно провальной авантюры, приведшей к огромным человеческим жертвам в результате голода, и двух сопровождавших ее волн «кулацко-уголовной операции» в 1930-м и 1937–1938 годах? Был бы результат в случае сохранения нэпа сопоставим с фактически полученным к началу 1940-х — по темпам роста и уровню потребления?
Когда и почему СССР достиг пределов эффективного развития? Стал ли застой со второй половины 1970-х продолжением органических свойств системы, «проехавшей» точку завершения проекта? Или это было полностью обусловлено человеческим фактором — управленческими ошибками и некомпетентным руководством в целом работоспособным организмом?
И наконец, была ли единственно возможной реализованная «стратегия выхода» — сначала путем демонтажа сложившихся механизмов координации и согласований в экономике, превратившего ее в неуправляемого безголового монстра, а затем — попыток внедрения рыночных сигналов в среду предприятий «с мягкими бюджетными ограничениями», по определению не способных их слышать, и с огромными неснижаемыми социальными мандатами правительства? Можно ли было обойтись без трансформационного спада не имеющей аналогов в российской истории силы, оттянувшего возврат к среднему советскому уровню потребления на 15–16 лет (к 2004–2005 годам), и то лишь благодаря благоприятной нефтяной конъюнктуре?
На эти вопросы есть разные ответы, помимо прочего сильно зависящие от времени, когда они задавались. Для наблюдателей 1950-х, как, например, для Петера Вилеса иМориса Добба, советский экономический рост выглядел положительным и выдающимся. Для исследователей конца XX века советская экономика представлялась уже в целом неудачным проектом, позволившим Советскому Союзу к 1989 году достичь лишь статуса страны со средним доходом. В то же время некоторые изначально бедные страны — Япония, Южная Корея и, что наиболее показательно, отколовшийся кусок империи Финляндия, — присоединились к первому миру.
Одна из наиболее вызывающих современных реинтерпретаций советской истории принадлежит перу профессора экономической истории Оксфордского университетаРоберта Аллена (Allen R. C. Farm to Factory: a Reinterpretation of the Soviet Industrial Revolution. Princeton. Princeton University Press, 2003). Она написана им на основе десятилетнего изучения и обобщения советского опыта, в ходе которого он так увлекся, что даже выучил русский язык. Базируясь на экономическом и демографическом моделировании и пересчитав показатели роста при различных альтернативах, Аллен утверждает, что СССР был одной из самых успешных развивающихся экономик XX века, и дает нестандартные и отчасти провокационные ответы на все поставленные выше вопросы.
Большинство других авторитетных исследователей советского периода, такие какРоберт Дэвис, Марк Харрисон, Майкл Элман и Пол Грегори, высоко оценивая работу Аллена в целом, находят в его расчетах и выводах массу уязвимых мест — от игнорирования ключевой роли импорта технологий, оборудования и западных кредитов в процессе советской индустриализации до искусственных предпосылок и методик расчета, искажающих результаты сравнений уровня потребления при царизме, во время нэпа и в годы пятилеток, а также межстрановых сопоставлений.
Но, несомненно, одинокий глас вопиющего в пустыне о том, что предреволюционная экономика все равно не преуспела бы, даже если бы ее развитие не было прервано революцией, коллективизация не была однозначным бедствием, а плановая экономика с централизованными инвестициями однозначно превосходит капиталистическую в условиях избытка рабочей силы (что представляет собой состояние большей части мира в большую часть времени), должен быть услышан.
Хотя цифры, расчеты и выводы у Аллена спорные, сам подход импонирует. В русской истории XX века явно есть три-четыре узловые точки, где довольно случайно все получилось именно так, как получилось. В 1917–1920 годах не обязательно должны были победить большевики. Коллективизации могло бы и не быть, если бы к тому не подводил хлебозаготовительный кризис, во многом выросший из военной паники, обнажившейся внутрипартийной схватки 1927 года и борьбы за лидерство в 1928–1930 годах. Демонтаж соцсистемы мог начаться не в 1989 году, а раньше, скажем, в 1968-м, с Пражской весны, если бы в советском руководстве возникли сомнения относительно допустимости ввода войск в Чехословакию. Горбачев мог начать свои реформы иначе — не с гласности, запрета водки, демонтажа вертикали власти и позволения предприятиям делать все, что им заблагорассудится, а с реформы бюджета и постепенной приватизации.
Для начала стоит рассмотреть долгосрочные тренды экономических показателей. Если взглянуть на индекс промышленного производства в Российской империи — СССР — России за полтораста лет (см. график 1), то бросается в глаза, что революция, войны и смены социально-экономических формаций приводили лишь к непродолжительным (по историческим меркам) отклонениям от векового тренда. На долгосрочных интервалах экономика демонстрирует поразительные адаптационные способности, двигаясь в соответствии со своими естественными ресурсными ограничениями и имеющимися на данный момент технологиями.
Взгляд на график индекса промышленного производства позволяет также увидеть некоторые особенности нашей экономической истории, часто становящиеся объектом мифологизации. Так, отмена крепостного права привела к спаду в промышленности в процентном выражении более глубокому, чем в результате Великой Отечественной войны. Рост промышленного производства в 1929–1937 годах не был каким-то скачком из небытия, а представлял собой лишь возврат к тренду, сложившемуся за предыдущие пятьдесят лет (1866–1916), на котором страна, возможно, и оставалась бы, не случись с ней катастрофа 1917–1920 годов. Восстановительный индустриальный рост 1920-х был быстрее, нежели капиталоемкий рост 1930-х. При этом стране, как и всему миру, не удалось избежать застоя и даже спада в промышленности в 1931–1933 годах, хотя причины его были у нас специфическими.
В период после 1938 года и до начала войны объем промышленного производства в условиях создавшегося вакуума управленческих кадров и усиленной милитаризации экономики рос только за счет территориальной экспансии. А бурный послевоенный рост до конца 1950-х объяснялся не только и не столько вовлечением в производство не воевавшего поколения героев «Весны на Заречной улице» и «Заставы Ильича», сколько вывозом оборудования и специалистов из побежденной Германии.
Наконец, на графике видна явная гипертрофия промышленного производства в 1960–1980-х годах (за счет других секторов экономики, в частности практически полного пренебрежения к развитию инфраструктуры торговли и сферы услуг), объяснявшаяся раздутой потребностью в вооружениях, чрезмерными капиталовложениями, за счет которых пытались преодолеть низкую производительность труда, и неэквивалентным обменом со странами-сателлитами. А нынешняя «великая рецессия» 2008–2010 годов на историческом фоне представляет собой мелкий прыщик, который надо разглядывать при помощи лупы.
По размеру экономики место СССР/России в мире за последние сто лет более или менее инвариантно. Если отталкиваться от базы данных по ВВП стран мира, посчитанных в сопоставимых единицах Ангусом Мэдисоном (Angus Maddison. Statistics on World Population, GDP and Per Capita GDP, 1-2008 AD), то в 1913 году Россия (с прилегающими территориями — в границах СССР образца 1945 года) занимала четвертое место в мире — после США, Китая и Германии. На этом же четвертом месте СССР находился на пике своих объемных экономических показателей в 1989 году. Только в тройке опережавших нас стран Германию сменила Япония, обгонявшая тогда Китай. Наконец, в 2008 году, по расчетам Мэдисона, страны бывшего СССР в совокупности давали пятый в мире объем ВВП — несмотря на колоссальный трансформационный спад 1990-х, последующий бум 2000-х был столь силен, что мы пропустили вперед себя в мировой табели о рангах только Индию.
Если пользоваться более привычными оценками ВВП по паритету покупательной способности, то Россия сегодня шестая по размеру экономика мира и вторая в Европе (после Германии). Да и в целом за последние сто лет состав первой десятки крупнейших по ВВП стран мира сохранился практически неизменным — из топ-10 образца 1913 года вылетела лишь Польша, пережившая в минувшем веке тяжкие испытания, а вошла избежавшая войн, богатая ресурсами, многонаселенная Бразилия.
Если взять в качестве эталона США, экономического лидера мира последних ста лет, то вывод о том, что советский период был наиболее динамичным в истории нашей страны, на первый взгляд подтверждается. Из графика 2 вытекает, что царская Россия однозначно проигрывает соревнование советскому периоду. Не говоря уже о периоде рыночной трансформации после 1987 года, который проигрывает ему с треском. Душевой ВВП Российской империи опустился с уровня 40% от США в 1885 году до 25% перед революцией. К 1938 году этот разрыв снова сокращается почти до исходной точки 37–38% и, взяв короткую паузу на военные действия, продолжает сокращаться, достигая минимума 42–43% к 1979 году. Принявшиеся за дело реформаторы Михаил Горбачев и Борис Ельцин к началу нынешнего тысячелетия низводят Россию до уровня 17–18% от США, где она раньше оказывалась лишь в пору военного лихолетья — в 1920-м и в 1943 годах. Последние более или менее надежные сопоставления за 2008 год оценивают соотношение душевых ВВП России и США снова на уровне советского максимума — 43%.
Но это в ценах 2008 года, весьма благосклонных к России (дорогая нефть и прочие «традиционные» товары). А в той же структуре цен, для которой приведены предыдущие данные, это соотношение составляет лишь 29%. К тому же уровень душевого ВВП России в 1990 году был в этой структуре цен на 13% выше среднесоюзного. Таким образом, мы видим, что отставание от США по среднедушевым доходам почти за век, с 1913 года, не сократилось ни на миллиметр. Хотя тренды, существовавшие до 1979-го и тем более до 1938 года, были многообещающими.
Однако здесь надо сделать несколько важных уточнений. Во-первых, темпы развития США в 1885–1913 годах были вообще беспрецедентными. В сравнении с ними этот период проигрывает не только Россия, но и любая другая европейская страна. Причина проста: огромная норма сбережений, на которую еще и накладывался приток капитала из Европы. В итоге душевой ВВП в 1885–1913 годах в Америке растет невиданными по тем временам темпами — 1,7% в среднем за год, притом что численность населения за этот период почти удваивается — с 56 млн до 100 млн человек.
Во-вторых, достаточно быстрое восстановление паритета с США к 1938 году на уровне 1885 года явно зависело от двух обстоятельств. В США в это время — вторая волна Великой депрессии. В результате душевой ВВП США 1938 года находится на уровне 16-летней давности, 1922 года. Но экономика СССР, хоть и тоже затронутая мировым экономическим кризисом в 1931–1933 годах, все же растет, особенно быстро в годы второй пятилетки (7,9% среднегодового прироста душевого ВВП), опираясь на высокую долю инвестиций в ВВП.
То, что за следующие сорок лет душевой ВВП СССР по отношению к американскому так и не смог существенно превысить планку 1938 (она же 1885) года, советская пропаганда объясняла сокрушительными последствиями войны. Однако статистика (и это будет в-третьих) говорит о другом. СССР выглядит наименее пострадавшей в результате войны крупной страной в Восточном полушарии.
Душевой ВВП СССР в 1948 году превосходит уровень 1938 года на 11,7%. Для сравнения: душевой ВВП Германии в 1948 году на 43% ниже, чем в 1938-м (в сравнении с 1944 годом сокращение даже на 53%, что и понятно: в 1946–1947 годах Германия пережила одну из крупнейших в новейшей истории гуманитарных катастроф), Японии — на 30%, Кореи — на 53%, Италии — на 7,6%. Даже страны, считающиеся победителями, в сравнении с СССР выглядят хуже. Во Франции душевой ВВП 1948 года на 1,6% ниже, чем в 1938 году. Правда, в Великобритании выше, но лишь на 7,6%. И лишь США и нейтральные Швейцария и Швеция нарастили за это время производство на душу населения больше, чем СССР: на 48, 43 и 19% соответственно.
Причины столь благотворного влияния Великой Отечественной войны на экономику СССР общеизвестны — это использование оборудования, специалистов и материальных ресурсов с оккупированных территорий Германии и Маньчжурии, труда пленных, присоединение таких территорий, как Южный Сахалин, довоенный экономический потенциал которого (он был заселен 3 млн японцев, депортированных в 1945-м) едва ли не превосходил экономику всего советского Дальнего Востока. Однако в дальнейшем все упомянутые страны (кроме Великобритании) легко вернулись к довоенному соотношению уровня доходов с США и превзошли его. В то время как СССР/Россия в среднем за 125-летний период по уровню ВВП топчется вокруг «обменного курса» 2,5 русского = 1 американцу, время от времени «девальвируя» этот курс в периоды войн, революций и перестроек, но затем возвращаясь к нему.
Чем бы стала в экономическом смысле Россия без большевиков — Японией или Индией? В середине XIX века эти три страны по уровню экономического развития не так уж сильно различались. Еще недавно были весьма популярны мнения, что русская революция прервала процесс экономического взлета, который позволил бы России в XX веке вступить в ряды ведущих капиталистических держав. А советская экономика росла хоть и быстро, но экономический рост не был трансформирован в соразмерное повышение уровня жизни.
Роберт Аллен стремится систематически доказать, что русский капитализм до революции не был готов к взлету и в дореволюционной России не было институциональных предпосылок для его развития. В полвека, предшествовавших революции, экономический рост в России был быстрым, но с ограниченными во времени драйверами, и скорее всего, он не имел перспектив продолжения. Возможно, уже во второй декаде XX века потенциал роста был бы полностью исчерпан.
Над страной тяготело «сырьевое проклятье» в виде рынка дорогого зерна. Сельское хозяйство достигло североамериканских уровней производительности. После 1914 года цены на пшеницу рухнули и никогда уже потом не достигали прежнего уровня. Экспортных промышленных товаров было очень мало. У защищенной протекционистским тарифом промышленности не было никакой перспективы стать конкурентоспособной на внешнем рынке. Вследствие этого рубль реально не укреплялся, зарплаты рабочих не росли, а надувавшийся ценовой пузырь на рынке недвижимости вызывал озлобление крестьян против землевладельцев. В итоге капиталистическое развитие России не принесло никакой пользы для сглаживания классовых конфликтов ни в городе, ни на селе, и в ходе вспыхнувшей революции они вышли на поверхность.
Из-за слабой товарности подавляющей доли ВВП норма сбережений оставалась крайне низкой и инвестиции опирались на приток капитала — в значительной мере в виде французских займов. К 1914 году все основные железные дороги в освоенной части страны были построены, и этот важнейший источник внутреннего инвестиционного спроса угас.
Правда, здесь с Алленом можно поспорить. Был план строительства дорог до 1920 года, начавший осуществляться еще до войны, и дорог там было навалом; все инфраструктурные проекты, вошедшие затем в планы ГОЭЛРО, а также пятилеток 1930-х, тоже почерпнуты из дореволюционных наработок. Сама идея о том, что экспорт сырья, протекционизм и конец быстрого строительства железных дорог неминуемо ведут к концу экономического роста, не слишком убедительна, поскольку Соединенные Штаты также испытывали влияние этих трех факторов.
На протяжении всего периода предреволюционного индустриального взлета России норма сбережений составляла порядка 10% ВВП, приток капитала (дефицит текущего счета) — в среднем 1%, а в благоприятные, некризисные годы — до 3% ВВП. Такой нормы накопления, конечно, мало, чтобы двинуть в погоню за развитыми государствами всю страну, а не какой-то отдельный ее сектор. Для сравнения: в Японии в этот период (после «революции Мэйдзи») она была более чем вдвое выше, в США почти столь же высока, плюс к тому вплоть до начала XX века они активно импортировали капитал из Великобритании (см. график 3).
Без государственной скоординированной инвестиционной программы, которую в итоге предложила советская власть, экономика России была бы поймана в «ловушку нищеты», типичную для слаборазвитых стран с низким уровнем доходов. Общая закономерность развития XIX–XX веков — дивергенция бедных и богатых стран, при которой чем выше исходный уровень развития, тем выше его дальнейшие темпы. Если в 1820 году Западная Европа была в два с половиной раза богаче Южной Азии, то к 1989-му разрыв вырос в 15 раз. И эта зависимость перестала существовать только в последние двадцать лет в результате глобализации и притока капитала в бедные страны, а с середины прошлого десятилетия она сменилась конвергенцией — более высокими темпами роста душевого ВВП в слаборазвитых странах.
Если душевой ВВП ниже какого-то порога, то сбережений в экономике недостаточно для инициации быстрого роста. И без притока капитала извне стагнация экономики гарантирована. Похоже, единственный выход из этой ловушки — отобрать у и так нищего населения какие-то дополнительные ресурсы в накопление, что и было проделано у нас.
Замысел большевистской революции сильно отличался от того, что из нее вышло в итоге: ни Марксу, ни Ленину и в кошмарном сне не могло присниться, что социализм надо «строить» — никто ведь не строит капитализм. Он уже был выстроен — в Германии, где во время Первой мировой войны сложилась эффективная система централизованного распределения ресурсов и планирования, которую внимательно изучал Ленин. России, по стечению обстоятельств ставшей «слабым звеном» капитализма, отводилась роль «зажигалки» мировой революции, каковая вслед за Россией должна была бы вспыхнуть в Германии.
Однако германская революция задерживалась, и Ленин придумал временную форму отступления — нэп. Когда часть руководящей верхушки партии стала видеть в нем нечто большее — форму «строительства» социализма, в партии возник тяжелейший раскол, завершившийся изгнанием слишком ортодоксальных последователей Ленина из партии, разгромом оппозиции на ХV съезде ВКП(б) в декабре 1927 года и переименованием марксизма в троцкизм. Практически реализованная экономическая модель не имела ни малейшего отношения к фантастическим представлениям Маркса и Ленина, хоть они и почитались в качестве «музейных экспонатов».
По нашим расчетам, опирающимся на данные об инвестициях в период индустриализации, доля накопления ВВП выросла с 13% в 1928 году до 30% в 1932-м — самого высокого на тот период уровня среди всех сколько-нибудь сопоставимых по масштабам экономик (см. график 3). И оставалась примерно на этом уровне на протяжении всех 1930-х годов, лишь слегка снижаясь в связи с так называемыми инвестиционными циклами, когда размах строительства приходилось сокращать, чтобы остановить снижение производительности труда из-за крошечной зарплаты. Ключевой вопрос: можно ли было добиться сколько-нибудь близкого роста нормы накопления без коллективизации? Ведь массовая коллективизация не была неизбежностью. В 1920-е годы предполагалось, что мобилизация накоплений для индустриализации возможна и в рамках нэпа, путем продолжения изъятия ресурсов из села через механизм трансфертных цен (разницу между закупочными ценами и ценами, по которым реализовывалась промышленная продукция населению).
В середине 1920-х четко намечался поворот к реалистической политике на селе, направленной на повышение товарности. В 1925 году для сельского хозяйства были легализованы наем рабочей силы и сдача земли в аренду. В том же 1925-м Сталин положительно отвечает на вопрос советского журналиста о целесообразности закрепить за каждым крестьянином обрабатываемый им участок земли на десять лет. «Даже и на сорок лет», — говорит Сталин. Правда, проекты денационализации земли, если они и выдвигались (вроде бы такое предложение вносил в это время нарком земледелия Грузии), были отклонены.
В значительной мере хлебозаготовительный кризис 1927–1928 годов, проложивший путь к Великому перелому, вырос не из органических пороков нэпа, а просто из «военной паники» 1927 года, вызвавшей потребительский ажиотаж и взвинтившей рыночные цены на хлеб. Чрезвычайные меры поначалу были направлены не столько против «кулацкой стачки», сколько против частных скупщиков зерна и коррумпированных местных чиновников, покрывавших уклонение крестьян от налогов. Противников чрезвычайных мер при хлебо- и мясозаготовках, равно как и ускоренной индустриализации, в руководстве страны не было.
Инициированная Сталиным политика «большого скачка» и массовой коллективизации первоначально была чисто политическим маневром, с помощью которого он получил возможность сплотить вокруг себя колеблющихся членов руководства и обвинить остальных в «правом уклоне» и сопротивлении политике ускоренной индустриализации.
Вопрос о темпах индустриализации тоже был в значительной мере просто инструментом политической борьбы. Показательна дискуссия вокруг принятия программы строительства Днепрогэса, против которой Сталин резко выступал в 1925–1926 годах, видимо, главным образом из-за причастности к делу Троцкого, возглавлявшего комиссию по строительству Днепровской станции и бывшего горячим сторонником и пропагандистом этого начинания. В апреле 1926-го на пленуме ЦК партии Сталин обвинил Троцкого в стремлении нарушить баланс между финансовыми возможностями государства и темпом развития индустрии, сравнивая будущий Днепрогэс с граммофоном, который покупает мужик, накопив лишнюю копейку, вместо того чтобы починить плуг и обновить хозяйство. Однако через год, после того как Троцкий уже фактически был отстранен от дел и его имя перестало связываться с Днепростроем, о финансовых дисбалансах забыли, и Политбюро признало Днепрострой наряду с Семиреченской железной дорогой первоочередными объектами всесоюзного значения.
Не менее резко менялось и отношение к коллективизации. Поворот к ликвидации кулачества был в значительной мере «костью, брошенной народным массам», а не следствием идеологической зашоренности Сталина. Хлебозаготовительный кризис ведь больно бил и по беднякам, и по рабочим. С 1929-го хлеб распределялся по карточкам, за продуктами выстраивались огромные очереди, при этом карточками были наделены далеко не все. Так, введенными в июле 1930 года карточками на мясо было охвачено, и то формально, лишь 14 млн из 160-миллионного населения. Остальным предоставлялась возможность купить продукты на свободном рынке, цены которого были для подавляющего большинства населения необоримыми. Ширилось массовое недовольство, направленное как против власти, так и против кулаков. В итоге кулаками просто пожертвовали ради собственного спасения. Объем мобилизованного путем раскулачивания имущества в целом был ничтожным.
Модельные расчеты Роберта Аллена говорят, что общий итог экономического развития, измеряемый душевым ВВП, при индустриализации, осуществляемой в рамках нэпа, был бы даже больше, чем в варианте коллективизации — из-за больших объемов продукции убитого колхозами села. В его расчетах продукция сельского хозяйства при сохранении нэпа даже еще и к 1939 году на 16% выше, чем при коллективизации. Но переток рабочей силы из деревни в город без коллективизации был бы меньше, темпы трансформации экономики ниже и задержка в состоянии аграрного перенаселения была бы более длительной.
Решая дискуссионный вопрос о том, почему все же первоначально планировавшаяся индустриализация на базе нэпа окончилась кризисом на рынке зерна в конце 1920-х годов, Аллен возлагает ответственность на советскую ценовую политику. При более высокой относительной закупочной цене крестьяне, по его мнению, были бы готовы предложить на рынок больше зерна. Но из переписки Сталина видно, что и он прекрасно осознавал эту связь между ценами и объемами продаж. Однако при сокращении или ликвидации разрыва в государственных и рыночных ценах мобилизация накоплений становилась бы невозможной.
Вместе с тем нэп, по-видимому, имел и целый ряд «встроенных дефектов», не позволявших рассматривать его как полноценную институциональную рамку для формированного индустриального развития.
Во-первых, ровно так же, как охваченная реформами Горбачева и Гайдара советская экономика, нэп генерировал избыточную денежную массу из-за коммерческого кредитования предприятиями друг друга. Эти кредиты в дальнейшем учитывались Госбанком или конкурировавшими с ним частными банками и становились деньгами. За период с 1925-го по 1928 год наличные рубли и безналичные остатки на счетах предприятий выросли соответственно в 1,6 и 1,7 раза.
Это вело к инфляции рыночных цен на хлеб, резко усилившейся в условиях потребительской паники 1927 года, и они пришли в резкое противоречие с твердыми закупочными ценами, которые предлагало государство. По нашей оценке, основанной на данных Роберта Дэвиса, индекс потребительских цен к ценам 1913 года, принятым за 100, составлял в 1928 году 143, в 1929-м — 153, в 1930-м — 174.
В условиях товарного голода дополнительные и к тому же обесценивающиеся деньги не были нужны крестьянству ни для чего, кроме как для уплаты сельхозналога, который в 1928 году был повышен в полтора раза и затем продолжал расти в разных формах, особенно через индивидуальное обложение и кратное самообложение (то есть налоги на местные нужды) хозяйств, отнесенных к кулацким. Провал хлебозаготовительной кампании не только подрывал систему мобилизации накоплений через трансфертные цены, но и грозил голодом в городах.
Во-вторых, во время нэпа крупная промышленность хоть и оставалась государственной, все же взаимодействовала с остававшимся частным селом на рыночных принципах и на условиях самоокупаемости. До конца 1920-х годов наем дополнительных рабочих в промышленности происходил, только если расширение занятости генерировало достаточно продаж для покрытия дополнительных зарплат. Следствием этого стали структурная безработица в городах и огромное количество не полностью занятого труда в деревне, перемещение которого в промышленность было затруднено.
Устранение принципов хозрасчета и самоокупаемости и превращение советской промышленности в неэффективную на макроэкономическом уровне, от которого потом советская экономика будет пытаться избавиться на протяжении всей своей послевоенной истории, да так и не сможет, для решения задач индустриализации весьма благотворно. В некотором роде это модель кейнсианской фискальной накачки спроса, хотя она никогда так не называлась в советское время. Отсутствие «бюджетных ограничений» у предприятий было единственным способом поглотить сильный отток населения из села в город (в 1928 году городское население составляло 28,1 млн человек, в 1939-м — уже 54,7). Именно безразличие предприятий к издержкам позволило им полностью абсорбировать всю притекавшую рабсилу и не допускать возникновения безработицы.
Контроля над предложением денег советская система не сумела установить и после Великого перелома. Две попытки реформы кредитной системы, в январе 1930-го и в январе–марте 1931 года, в этом плане полностью провалились. В ходе финансовой паники, возникшей из-за наводнения платежного оборота «бумажными деньгами» (количество наличных в обращении выросло за год с 2,77 до 4,3 трлн рублей, хотя до этого оно уже удвоилось за три предыдущих года), население тезаврировало мелкую разменную монету, содержащую серебро. Ее недостаток превратился в политическую проблему из-за острого недовольства населения, и Сталин в письме к Молотову предлагает свое традиционное решение — ОГПУ проводит 430 тыс. обысков и арестовывает 9 тыс. человек.
Еще один «ревизионистский» вывод Роберта Аллена касается демографии. Положительной особенностью сталинской стратегии, по его мнению, стали предотвращение демографического взрыва в России и стабилизация численности населения на умеренном уровне с демографической структурой, свойственной индустриально развитым странам. При продолжении капиталистического развития Россия столкнулась бы с теми же проблемами, что и большая часть стран третьего мира.
Без интенсивного перетока избыточного аграрного населения в город и перехода к иным параметрам демографического воспроизводства российская земля просто не смогла бы прокормить такое количество жителей. До революции и сразу после нее роль эффективного механизма социального обеспечения выполняла община, создававшая минимальный доход для всех. Развитие капиталистического сельского хозяйства привело бы к массовой безработице и перенаселению.
К концу XX века Россия могла бы стать аналогом Индии с полумиллиардным или более населением. В массе своей — нищим, сельским, безработным и малообразованным, с численностью, возможно, регулируемой периодическими вспышками голода. Правда, учитывая последний опыт наиболее населенной развивающейся страны — Китая, прошедшего через два с лишним десятилетия бурного роста, возможно, такая демографическая база в конечном итоге создавала бы лучшие условия для последующего индустриального рывка России, хотя и отсроченного на несколько десятилетий.
Аллен рассматривает резкое снижение рождаемости как главную причину того, почему СССР избежал судьбы Индии и испытал лишь умеренный рост населения.
Уменьшение рождаемости, в свою очередь, трактуется как результат открывшихся возможностей для образования женщин, а также улучшения питания, приведшего к уменьшению числа желаемых детей в качестве «пенсионного капитала». Однако регрессия, используемая для подтверждения влияния этих факторов на рождаемость, не может объяснить 40-процентного сокращения рождаемости. В послевоенные годы реальная рождаемость была ниже уровня, предсказываемого уравнением Аллена. Так что, по-видимому, главной причиной перехода СССР к модели воспроизводства населения, свойственной развитым странам, стала не политика форсированной индустриализации, а война, сократившая долю мужчин и сделавшая массовым тип семьи «мать-одиночка — один ребенок».
Социализм начал резко терять социально-экономическую эффективность где-то с 1970-х. Отставание от развитых стран вновь стало нарастать, если не брать только США, которые в это время сами притормозили, а учитывать весь корпус европейских стран и Восточную Азию. Одна из очевидных причин состоит в исчерпании резервуара рабочей силы, до этого выкачивавшейся из села. Советскую хозяйственную систему убило то же, что ее и породило: «мягкие бюджетные ограничения» и безразличие предприятий к производительности труда. Замещение труда капиталом в этой микроэкономической среде невозможно, и экономика попросту утыкается в ограничение со стороны трудовых ресурсов, которые до поры до времени казались неисчерпаемыми.
Механизмы советской экономики заточены на создание новых и расширение действующих мощностей. Но, когда речь идет об обновлении, отсутствие «слуха» к рыночным сигналам становится критическим. Сроки службы оборудования растягиваются, устаревшие и изношенные мощности продолжают оттягивать на себя ресурсы, которых уже не хватает для вновь создаваемых.
Характерной чертой позднесоветского периода стали не только рост фондоемкости продукции и падение коэффициентов выбытия элементов основных фондов, но и нарастающие ножницы в использовании мощностей топливно-сырьевых и обрабатывающих производств — первых, несмотря на возрастающие инвестиции туда, катастрофически не хватает, вторые — простаивают.
Важнейшей инновацией, которая позволила экономике СССР просуществовать несколько дольше, чем она должна была, стало вовлечение добычи и экспорта нефти в процесс обеспечения населения если не всеми потребительскими товарами, то хотя бы продовольствием. С точки зрения имеющегося экономического механизма это было почти идеальное решение, поскольку в макроэкономическом плане как раз и представляло собой процесс замещения труда капиталом. Добыча капиталоемка, но не трудоемка, поэтому инвестиции в нефтедобычу выглядели гораздо более эффективным способом «добычи зерна», чем вложения непосредственно в сельское хозяйство, хотя и туда деньги — неустанно, но безответно — направлялись.
Мало кто из критиков не упрекал Горбачева и затем Гайдара если не в сознательном демонтаже вполне работоспособной системы, то, по крайней мере, в ошибочной последовательности проведенных ими реформ, однако совершенно не очевидно, что какая-либо менее болезненная «стратегия выхода» вообще существовала. Горбачеву приходилось действовать в системе представлений, искаженных 70-летней промывкой мозгов, и максимум того, что он мог идеологически позволить, не ввергая в шок общество, это шаги к чему-то, что, как ему казалось, может выглядеть как возврат к экономике нэпа. В итоге он сделал худшее, что можно было придумать: не устраняя «мягких бюджетных ограничений» и не вводя рыночных сигналов и стимулов, демонтировал кое-как работавшую систему координации производственных планов и уничтожил сбалансированность госбюджета.
Гайдар действовал в условиях, когда «мягкие бюджетные ограничения» сохранялись, предприятия все еще были ничьи, а бюджет по-прежнему оставался перегружен социальными мандатами. В итоге экономика захлебнулась инфляцией. Но по мере того, как приватизация продвигалась, а обязательства бюджета обесценивались, реформы удивительным образом заработали. Когда приводят в качестве альтернативы Китай, то надо помнить, что проблемы приватизации там никогда не существовало.
В сущности, социализм представлял собой лампочку, которая светила ярко, но недолго. Сегодня, оглядываясь назад, многие все еще думают, что это дворовые хулиганы, Горбачев и Гайдар, лампочку разбили. А она просто перегорела.
Сергей Журавлев