Ты только мой

 

 

Ты только мой - фото 1

— Успеваешь?

— Ага, диктуйте, — стажер, молодой парень с нежным, почти девичьим румянцем, приготовился писать дальше.

— Так, на чем я остановился? — полицейский с капитанскими звездочками на погонах снова окинул взглядом комнату, остановился на двух трупах — мужчины и женщины, что лежали на диване, и поморщился: с кухни все еще доносились приглушенные рыдания. Это никак не могла успокоиться Мария Олейникова, подруга хозяйки квартиры. Она и сообщила, что Майя Кукушкина, так, кажется, зовут покойницу, несколько дней не отвечает на телефонные звонки и не открывает дверь.

— Первичный осмотр показал, что признаков насильственной смерти, кроме следов от уколов у мужчины, не наблюдается, — с нервным смешком подсказал стажер, спиной чувствуя присутствие в помещении «мертвяков». 

— Продолжим. На вид пострадавшим лет тридцать пять — сорок. На прикроватной тумбочке обнаружены таблетки, шприц с остатками бесцветной инъекции и записка: «Он мой. Только мой. Теперь навсегда». Записал?

— Так точно, — отрапортовал обладатель здорового цвета лица. — Товарищ капитан, как вы думаете, это двойное самоубийство?

Капитан улыбнулся. «И чему только их учат? «Двойное самоубийство». Надо же такое придумать. Детективов, поди, насмотрелся, салага».

— Вряд ли. Скорее всего, я так предполагаю, гражданка сначала ему вколола что-то, от чего он отправился к праотцам, ну а потом сама таблеток наглоталась. Вон, видишь, пустые блистеры валяются.

«Знать бы еще, что такое — блистеры», — подумал стажер, но спросить постеснялся.

— В общем, экспертиза покажет. Подруга Кукушкиной кстати, сказала, что та была медиком. То есть разбиралась, где живая вода, а где мертвая, — сказал полицейский.

— Ага, особенно где мертвая, — поежился стажер. — Надо же, вот ведь как бывает: «он мой, только мой…» — процитировал он записку. — Наверное, этот, — он показал глазами на покойника, — к другой хотел свинтить. А она его — бац — и не отпустила. А еще говорят, мужики собственники… — почти с обидой произнес он и почесал в затылке. — Неужели это любовь?   

— Да хрен его знает, Сашок, что это. Любовь или ненависть, до которой, ты знаешь, недалеко топать. Да это что. Вот месяц назад история случилась… — начал было вспоминать капитан, но тут в комнату заглянул еще один полицейский, участковый Мелешин, и доложил:

— Там труповозка приехала.

— Хорошо. Мы уже закончили. Можно увозить. Ладно, Сашок, тут уже делать нечего, поехали, по дороге расскажу про любовь.

&&&

— Глебушка, тебе хорошо со мной?

Майя поправила подушки за спиной полулежащего на диване мужчины и заглянула ему в глаза. Светло-серые, опушенные длинными ресницами, они и теперь были для нее самыми красивыми на свете, такими же, как много лет назад, когда она впервые увидела Глеба. В те времена его взгляд просто завораживал ее — живостью, подвижностью, каким-то особенным магнетизмом. Он был насмешливо-нахальным, обещающим что-то... Что именно? Да какая разница — Майя согласилась бы на всё. Ведь она мечтала отражаться в его глазах, тонуть в них, как едва не утонула однажды в деревенском пруду совсем маленькой. Но… Для Глеба Майя Кукушкина была невидимкой, он смотрел  на нее, как смотрят в окно — сквозь, не замечая обожания в этих непонятного цвета, близоруких глазах навыкат, похожих на лягушачьи — каре-зеленых, в рыжую крапинку, будто покрытых пятнышками ржавчины. Именно из-за них в детстве Майю доводили до слез прозвищем Жаба. Не отпускало оно ее долго. Это ненавистное: «Жаба! Жаба! Ква-а-а, ква-а-а, ква-а-а…», что кричали ей вслед мальчишки, не забылось и позже, когда стала взрослой. Помнилось и то, как она, услышав обидную дразнилку, всегда убегала домой, пряталась под кровать и горько там плакала, бормоча между всхлипами: «Я не жаба. Я Майя. Я не жаба…»

Сегодня во взоре Глеба не было прежней ртутной живости. В них застыло отстраненное, недоуменное выражение, словно в мозгу у него медленно и с трудом ворочалось всего несколько мыслей, и те ускользали еще до того, как он пытался на них сосредоточиться. И если бы ему это удалось сделать, наверное, в первую очередь Глеб спросил бы: кто эта маленькая, непонятного возраста женщина в очках, которая суетится около него круглыми сутками. Наверное, сиделка, решил бы он.

— Ведь правда нам хорошо вместе, любимый? — не унималась Майя, снова поправляя подушки и смахивая с одеяла невидимые соринки.  

В настойчивости вопроса, который она задавала Глебу вслух и мысленно по несколько раз в день и произносимого как одно слово — ведь-правда-нам-хорошо-вместе,  прозвучало то ли сомнение, то ли попытка убедить — себя, его, что да, конечно же хорошо, так хорошо, как ни с одной другой ему не было. Да и где они, эти другие? Что-то ни одна не объявилась, когда с Глебом несчастье произошло. А Майя, не мать ему, не жена, не красавица-модель какая-нибудь вся в дольче с габбаной, а простая медсестра, она рядом, и днем и ночью, всегда.

Глеб не ответил. Не потому, что нечего было сказать, просто после аварии он не только потерял память и возможность ходить, но и говорить тоже. Хотя последнее врачи считали скорее временным. Речь, как и память, полагали они, должна вернуться. Только когда это случится — никто не знал.  

Не знала и Майя. Да, если честно, и не хотела знать. Она вообще не хотела, чтобы Глеб всё вспомнил и снова заговорил. Или встал на ноги. Боялась, что тогда его у нее точно отнимут. Потерять его боялась, как потеряла уже несколько лет назад. И потому, когда она неожиданно для себя встретила Глеба среди пациентов отделения, сразу поняла: такое не может быть случайностью, это — знак свыше.

Сначала Майя выхаживала его в больнице. Потом, когда подошло время выписки, вызвалась сопровождать его домой, соврав, что об этом ее попросили родственники Глеба (которых не было в помине), но отвезла не в его однушку на окраине, которая досталась тому после развода и отъезда жены на пмж за границу, а к себе. Чтобы не оставлять любимого одного, пока сама на работе, Майя взяла отпуск, а там и вовсе уволилась — доверить кому-то самое дорогое не могла. Деньги за проданный домик в пригороде, часть которых еще недавно мечтала потратить на поездку в Париж, теперь оказались нужнее для другого. «Зачем мне Париж? Что мне там?! Вот он — мой Париж. Моя Эйфелева башня. Весь мир. Глебушка! Он мой, теперь только мой. И так будет всегда!» — твердила Майя как мантру, как заклинание шамана. Этим жила, на это уповала.

Майя ухаживала за Глебом исступленно, как ни за кем другим, забыв о себе. Она белкой крутилась в колесе каждодневных забот: готовка, стирка, влажная уборка, массаж парализованных ног Глеба, а еще нужно было вовремя дать таблетки, сделать уколы. Вечерами читала ему, чаще всего Цвейга, свое любимое «Письмо незнакомки».

Когда он засыпал, уставшая Майя тихонько садилась рядом, смотрела на него спящего, осторожно накрывала ладонью его исхудавшую руку и задремывала, уносясь в прошлое… То детство свое вспоминала, то умершую бабушку, а то как впервые увидела Глеба. Потом укладывалась на раскладушку — она стояла тут же в комнате, и проваливалась в сон, тревожный и неспокойный, готовая вскочить при первом же шорохе.

Майе было шестнадцать, когда она познакомилась с Глебом. В тот год в их выпускном классе появился новенький. Среднего роста, с темно-русыми вьющимися волосами и необычными, очень светлыми, почти бесцветными глазами. Майю новенький «присушил» в первую же пару мгновений, лишь скользнув взглядом. Хватило. Помнится, она сначала остолбенела — мысли замерли тоже, остановив лихорадочный бег, потом покраснела до корней своих густых слегка рыжеватых волос, затем покрылась испариной. Даже очки вспотели. А он поздоровался, чуть картавя, но словно специально выбирая рычащие звуки: «Рребят, прривет!», улыбнулся как в рекламе зубной пасты — по-голливудски широко и ослепительно, и прошел мимо к свободной парте. И всё, Майка пропала.

Спроси ее, как прошел следующий год ее жизни, и она ответила бы скупо: ходила в школу, как все, училась, сдавала экзамены, строила планы на будущее. И никогда бы не призналась, что в этом будущем обязательно должно сбыться заветное: «Глеб будет моим и только моим». Об этой мечте не знала даже лучшая подруга Маша Олейникова, хотя и видела, конечно, что Майя неровно дышит к Глебу, вон как млеет только лишь при упоминании его имени. «И что ты в нем нашла, Кукушкина? — не раз спрашивала Маша. — Парень как парень. Не Ален Делон. И глаза у него какие-то водянистые. Бр-р, как студень».

Окончив после школы медучилище, Майя устроилась на работу в больницу. Тогда же случилась беда с бабушкой, вырастившей ее. На восьмом десятке та неудачно упала, сломав шейку бедра, слегла и больше не встала. Перед самой смертью, уже путаясь в датах, людях, днях, вспоминая о давно минувшем как о случившемся вчера, в одно из просветлений бабушка призналась: «Видно, грешна я, внучка. Перед Богом, и дочкой своей, и тобой грешна… Потому и клеймо на нашем роду. Никто по женской линии счастья не видал».

Оказалось, что замуж бабушку родители отдали против ее желания, а выйти она мечтала совсем за другого. В новой семье жила как во вражеском стане. Свекровь попрекала всем, недовольная скудным приданым невестки, ее хлипким здоровьем, «кривыми» руками… Нелюбимый муж, суровый, скорый на расправу, с огромными кулачищами, к тому же не чуравшийся чарки, стал бить ее смертным боем с первых же дней, чтобы знала свое место, глупая баба. Бил даже беременную. Да и не хотела бабушка от него детей. Потому втайне от мужа и свекрови, наученная знахаркой, пила настойку пижмы, чтобы скинуть плод. Однако ребенок несмотря ни на что родился.

Клаша, слабенькая, с большой головой, как две капли воды похожая на свекровь, по-паучьи упорно цеплялась за жизнь тонкими ручками-ножками. Казалось, она пришла в этот мир, уже зная о нелюбви к ней матери, и мстила за это. Сначала измучивая беззубым ртом соски, будто хотела высосать вместе с молоком силу из давшей ей жизнь, но противившейся ее рождению. После ластясь к бабке и рано научившись извлекать пользу от своей схожести с ней. Становясь старше, Клава вовсю хитрила, наушничала, лгала, изворачивалась и… ненавидела мать. Всегда.

Когда Клавдия забеременела Майей, из-за беспорядочных связей не зная — от кого, и хотела избавиться от нежеланного ребенка, врачи отсоветовали, мол, второй беременности может и не случиться. Да и будущая бабушка, надеясь, что рождение малыша заставит дочь остепениться, повзрослеть, обещала помогать.

Клавдия родила в муках, с разрывами, проклиная всех — акушерку, кричавшую в конце стола: «Тужься, девка, тужься, не то дите задушишь», обрюхатившего ее Кольку, или Федьку, а может, вообще Гиви, а главное, мамашу — это она уговорила оставить ребенка.

Увидевшей свет девочке Майе в любви матери было отказано еще до ее рождения, при пьяном зачатии. Мать кормила ее грудью ровно месяц, потом ушла «за хлебом» и пропадала три дня. Вернувшись, даже не посмотрела в сторону кроватки дочери — надеялась, что та куда-нибудь испарилась за время ее отсутствия. Но ребенок никуда не делся и снова просил титьку. Однако молока уже не было. Не прожив и пары недель, нерадивая мамаша опять усвистала из дома — жизнь без пеленок и детского плача, без материной ругани и упреков, веселая, с выпивкой, с компанейскими мужиками манила к себе неудержимо.

Вот так бабушке и довелось растить девочку самой — кормить совсем кроху детской смесью, потом жиденькой манной кашей, не спать ночами, когда та хворала, учить говорить и ходить, потом писать и читать. Не раз делала она попытки усовестить дочь, взывала к ее родительским чувствам, но тех не наблюдалось даже в зачаточном состоянии, и всё оставалось по-прежнему: Клавдия вела разгульную жизнь, бабушка растила внучку. Вот тогда и прокляла она свою непутевую дочь — самым страшным, материнским проклятием, и вычеркнула из жизни. Потому и известие о ее гибели приняла спокойно, не проронив ни слезинки.

К бабушке Майя была привязана как пуповиной, ведь та заменила ей мать, но было в этой привязанности что-то болезненное, животное. Так, наверное, может любить всеми и отовсюду гонимая псина, которую вдруг пожалели, погладили, накормили и дали кров. Такая обычно смотрит в хозяйские глаза преданно-заискивающе, виляя хвостом, но живет в постоянном страхе, зная: в любой момент ее снова могут прогнать на улицу, лишив разом кормежки, приюта, любви. Такой страх жил и в Майе: она боялась, что бабушка отправит ее жить с матерью, которой была не нужна. А если и не отправит, то может сама заболеть, а то и вовсе умереть. Потому Майя, еще совсем ребенком, по ночам шепотом просила у того, кто живет на небесах: «Пожалуйста, не забирай у меня бабулю. Пусть она будет всегда-всегда. Я не хочу к маме. Она пьет водку и курит. А бабуля хорошая. Она меня не бьет, а только ругает иногда… Она меня любит. И я ее тоже».

После смерти бабушки внучка часто ездила к ней на кладбище, сажала цветы на могиле, рассказывала о своем житье-бытье. И только ей, уже оставившей бренный мир, доверила тайну о Глебе. Бабушка не выдаст.            

Родительницу же свою, пившую и ругавшуюся как портовый грузчик и ушедшую из жизни, угорев в дачном домике с очередным собутыльником-любовником, — Майя старалась не вспоминать. Картинки из ее детства — с ежедневными попойками, дымом коромыслом, руганью и драками между матерью и ее дружками слились в одну — страшную, затягивавшую ее в воронку кошмаров. Во снах она сопротивлялась, барахталась, пыталась ухватиться за что-нибудь спасительное, кричала: «Не хотела я… Я не знала…» и просыпалась. «Деточка моя, это только сон, всё хорошо», — встревоженная бабушка, обычно сдержанная и строгая, гладила ее по голове, шепча неумело ласковые слова, и не уходила, пока внучка, успокоившись, не засыпала снова.   

Эти кошмары, поначалу приходившие к девочке почти каждую ночь, со временем стали более редкими, а потом и вовсе пропали, словно стертые из памяти школьным ластиком. И лишь тот день, когда пьяная мать велела ей закрыть вьюшку печи в их дачном доме, когда догорят дрова, Майя, как ни старалась, забыть так и не смогла. Стоило зажмуриться, и снова перед глазами вставало одно и то же: как нетрезвая парочка, опустошив вторую бутылку дешевого пойла, уснула в обнимку на диване… как, встав на табурет, задвинула шибер и закрыла поддувало… как, не очень уверенная, что всё сделала правильно, с сумкой, полной овощей, торопливо пошла на станцию. Надо было успеть на электричку — дома ее ждала бабушка. Она обещала приготовить любимый внучкой винегрет, вот и отправила ее за припасами в деревню, где в погребе хранился выращенный ими летом урожай.

Оказалось, Майя рано закрыла ту вьюшку, вот и уснули бедолаги навсегда. И хоть сказала бабушка: «Не кори себя, нет в этом твоей вины. Эти пьяницы и сами могли сто раз угореть. Судьба, знать, у Клавдии такая», — но Майя была уверена: это она убила мать.  Другое дело, соображала ли, что делала, когда, не заглянув внутрь печки, закрыла задвижку? Что двигало ею в тот момент? Не было ли это движением подсознания, которое подсказало: вот оно — решение. Оно избавит ее бабушку от страданий, причиняемых ей беспутной дочерью, и она больше не будет нервничать, пить сердечные капли. И станут они жить дальше вдвоем — спокойно и счастливо.

А если это действительно так и Майя осознавала, что делала, то терзало ли ее чувство вины? Она и сама не могла разобраться. С одной стороны, ведь Клавдия — какая-никакая, а мать, и Майя не злодейка, чтобы так вот запросто лишить жизни человека, к тому же самого близкого по крови, и не мучиться этим. И пусть не любила она свою мать, как любила бабушку, однако ей все равно было ее жаль. Так бывает жаль порой никчемного бестолкового человека, бездумно прожигающего жизнь и не понимающего, что катится в никуда. Но еще больше она жалела бабушку, единственного по-настоящему близкого и родного человека, которой нередко после встречи с дочерью приходилось вызывать скорую — подскакивало давление от скандалов, что устраивала Клавдия, требуя денег за вынужденность жить в деревенском доме, в «антисанитарных условиях». Бабушка обычно сразу же совала в руки незваной гостье «отступного» в виде сотни-другой, чтобы та поскорее убралась, однако Клава не торопилась. Ей доставляло удовольствие мучить своих «родственничков», как она их называла. «Живете здесь как барыни, блин… А я там без горячей воды, в холодном туалете задницу морожу. Может, поменяемся, а? Так-то я тоже имею право кайфовать в ванне. Вот приеду и буду жить тут снова», — пугала «страдающая» от деревенского дискомфорта Клавдия и скалила редкозубый рот.

Дочь… А ведь и у Майи была дочь. Крохотная, с красным морщинистым личиком с кулачок, она родилась глубоко недоношенной, на шестом месяце, и прожила, несмотря на все старания врачей, ровно сутки. Майя даже не успела дать имя девочке. Да и какое значение теперь имело, как бы ее звали. Она ушла, так и не став «ниточкой», что связала бы ее мать с тем, от кого была зачата. А «зачинатель» так и не узнал, что был отцом целых двадцать четыре часа. Он вообще забыл, на следующий же день после очередной встречи выпускников, что, перебрав горячительного, повелся как мальчишка на «слабО» и на спор переспал с самой страшненькой одноклассницей, так похожей на жабу. Это всё Вовка Степанов, паршивец, виноват, подзуживал и подзуживал его за столом, мол, осчастливь убогую, гляди, как на тебя пялится, точно не будет против. А Глеб и имени-то ее не мог вспомнить потом: то ли Марина, то ли Маша. И фамилия какая-то смешная, птичья. В тот вечер он выпил так много, что ему уже было все равно, как зовут его случайную, на несколько часов, партнершу, и как она выглядит. Главное, та не сопротивлялась и даже шептала в пылу «страсти» что-то мелодраматичное: «Любимый, ты наконец-то мой, только мой». Тоже, видно, была под приличным градусом.  

Глеб-то доказал, что не «слабО», и благополучно забыл об этом, а Майя… Уже через месяц она поняла, что та ночь, когда до нее снизошел ее «бог», когда она занималась с ним ЛЮБОВЬЮ, не прошла бесследно — в ней зародилась частичка Глеба. Как же она была счастлива. Как радовалась своему предстоящему материнству. Она верила, теперь у нее наконец-то появилось то, что поможет завоевать Глеба. Она не сомневалась: он не откажется от ребенка, ведь его жена бесплодна и не может родить. А она сможет. И тогда, надеялась она, Глеб точно бросит свою жену и женится на ней, Майе. И они будут вместе растить своего сыночка, такого же ясноглазого, как и папочка, или дочурку, похожую опять же на папу. Как же здОрово они будут жить, любя друг друга и своих детей. А она родит ему их столько, сколько он захочет. Это же такое счастье — рожать от любимого мужчины, мечтала Майя. А он ее полюбит, верилось ей, обязательно полюбит, когда поймет, что она ради него на что угодно пойдет. Да ей даже жизни своей не жалко для Глеба.

Беременная Майя готова была порхать бабочкой, летать от восторга, петь. И всё ей было нипочем. Майю мучила тошнота, а она радовалась. Ее рвало в день по несколько раз, но она не жаловалась. Хотелось все время спать, а она терпела. Да никто и не подозревал, даже Маша, об интересном положении подруги. Та хранила это в тайне, боясь завистливых взглядов и сглаза. И как это ни было глупо и неосмотрительно, будущая мамочка даже на учет не встала, оставив «формальности» на последний момент. А что надо принимать витамины и правильно питаться, знала и без женской консультации. Сама медик.

Увы, стать мамой у Майи не получилось. Маша, узнавшая об этом, всё никак не могла поверить: «Как «была беременна»? Как «родила»? Эй, алё, вы вообще о Кукушкиной говорите?» А когда пришла навестить ее в больницу, ласково обозвала «партизанкой» и не стала спрашивать, кто «папашка». Догадалась. Вспомнила: в ту встречу одноклассников ей самой пришлось уйти раньше других, но то, как Глеб пригласил танцевать Майю и что-то шептал ей на ухо, она видела. Точно. Значит, таки «нашептал». «Но Майка-то, Майка, вот ведь тихушница, ни словом не обмолвилась. И живота-то не было видно. Утягивалась, поди, дурочка, вот и не доносила».

Потерю ребенка Майя перенесла не скоро. Крушение надежд на то, что малышка от Глеба свяжет их неразрывно, намертво, вогнало ее в тяжелейшую депрессию. Даже мысль покончить с собой приходила. Но постепенно мрак безнадежности будущего начал рассеиваться и бессмысленность жизни без Глеба стала восприниматься ею уже не так остро и болезненно.

Потянулись однообразные серые будни и еще более серые выходные, без особых радостей, в одиночестве, разбавляемом нечастыми встречами с единственной подругой. В тусклой череде дней, похожих один на другой, нет-нет да и стала приходить мысль: неужели она мечтает о несбыточном, неужели Глеб так и будет принадлежать кому угодно — жене, любовницам, сотрудницам — но только не ей. Мириться с такой реальностью было больно.

И вот он — новый шанс, возможно, последний. Когда-то она была готова умереть за возможность быть вместе, видеть Глеба, слышать его дыхание, ощущать его запах, с замиранием сердца и томлением внизу живота касаться его тела, испытывая при этом почти неземное наслаждение. А теперь вот он, тут, рядом, такой любимый, родной, такой беспомощный. И только она, Майя, нужна ему сейчас, только она заботится о нем день и ночь, как о ребенке, которого надо кормить, поить, купать. Глеб зависит от нее целиком, он в ее власти. И это кружит голову так, что сносит крышу: она — госпожа положения, и только она решает, как и чему быть. Теперь уж точно, верила Майя, ничто и никто не в состоянии разлучить их, когда всё сложилось как надо. Когда все пазлы на своих местах. Когда ее расчет дал, наконец, нужный результат, которого она жаждала все эти годы: Глеб наконец с ней, и так будет всегда, пока они живы.

Майя, вся в заботах о Глебе, живя словно затворница и делая вылазки только в магазин за продуктами да в аптеку, давно не видела Машу, всякий раз отговариваясь: некогда, много работы, нет настроения. Подруга не настаивала: всякое бывает, может, и правда нет настроения, депрессуха одолела, все-таки ни семьи, ни детей, работа да дом. Однако, когда случайно, от общих знакомых, Мария узнала, что Кукушкина уволилась из больницы и, по слухам, нанялась к кому-то в сиделки, очень удивилась. Это ж сколько должны ей платить, чтобы она решилась бросить работу?! И ведь скрыла всё, и встреч избегает. «Тут явно что-то не так», — встревожилась Олейникова, и как-то вечером, без предупреждения, «не то Майка снова отбрешется занятостью», решила нагрянуть к подруге на огонек.

Дверь Майя открыла не сразу — у Маши даже подозрение появилось: «Не одна Майка, что ли? Неужели у нее мужчина?» Потом вышла на площадку, прикрыв за собой дверь. Вот это да! Маша вытаращилась на подругу. «Ну точно не одна. Вот ведь в тихом омуте…» — остававшиеся сомнения улетучились.

— Ты куда пропала, Майка? И телефон отключила…  — Маша обняла подругу и чмокнула ее в щеку. — Что-то выглядишь усталой. Кто замучил? А? Признавайся, кто спать не дает, — понимающе подмигнув, спросила Маша.

— Да с чего ты взяла? Нет у меня никого. Просто нездоровится, сплю плохо, — попыталась оправдаться Майя.

— А если нет никого, чего в дом тогда не пускаешь? — сбитая с толку Мария даже обиделась.

Что произошло вообще с Майкой? Будто и не она вовсе. Никогда такого не было, чтоб на пороге держала. И внешне изменилась за то время, что не виделись. Похудела вроде, под глазами круги, и в самих глазах что-то новое, незнакомое. Какая-то отчужденность, что ли. Явно что-то скрывает.

— Так я войду? Можно?

Майя замялась. В этот момент в квартире послышался какой-то непонятный шум, будто что-то упало. Встревоженная хозяйка тут же рванула в квартиру, Маша — за ней. И тут ее подозрения подтвердились — в комнате на разложенном для сна диване действительно лежал заросший щетиной мужчина, причем спящий. Это он, видимо, смахнул случайно настольную лампу с тумбочки на пол.

Маша замерла на пороге комнаты. Лицо мужчины показалось ей странно знакомым. Она определенно видела его раньше. Маша переводила взгляд с Майи на ее гостя и обратно, словно спрашивая, верна ли ее догадка, и словно язык проглотила. Сказать, что она была удивлена, — значило ничего не сказать.

Спустя несколько мгновений дар речи все-таки вернулся к Марии, и она — то ли вопросительно, то ли утвердительно — произнесла почти беззвучно, одними губами:

— Эт-т-о… Г-г-леб?..

Майя кивнула, водрузила лампу на место, показала глазами, пойдем, мол, там поговорим, не здесь, и прикрыла за собой дверь.

На кухне Майя достала из пачки, лежащей на столе, сигарету, но не закурила. Подошла к окну. Из открытой форточки несло вечерней прохладой, доносился шум машин и голоса игравшей во дворе детворы.

Майя стояла спиной к Марии, ссутулившись, опустив голову, погруженная в свои мысли, словно напрочь забыв, что не одна. Кажется, целая вечность прошла — так долго длилось молчание. Наконец Майя заставила себя повернуться к Маше, которую просто раздирало от любопытства, и произнесла:

— Да, ты не ошиблась. Это Глеб. Спросить, поди, хочешь: как, почему, зачем и вообще какого черта…

Маша кивнула. Ну да, хотелось бы знать, еще как.

— Ты ведь слышала, что Глеб попал в аварию?

Мария снова кивнула. Да, она была в курсе, что их одноклассник разбился на машине, чудом остался жив, стал инвалидом. Возможно, навсегда. Но какое отношение имеет к нему Кукушкина? «А-а, вот я недотепа, — догадалась, наконец, Мария, — так это к нему Майка в сиделки нанялась. Теперь понятно. Но почему не у него в квартире, а здесь?»

— Так мне удобней, — будто услышав не произнесенный вслух вопрос, ответила Майя.

— Но он тебе хотя бы платит? — в Маше взял верх рационализм.

— Это не важно, — ушла от ответа Майя. — Он нуждается в помощи. Это сейчас — главное. Я ему нужна.

Она проговорила это как нечто непререкаемое, твердо, с металлом в голосе. Маша диву далась: и это ее подруга, мягкая, если не сказать мягкотелая, нерешительная, обычно неуверенная в себе? Это она? Откуда появилась в Кукушкиной эта жесткость, властные нотки, откуда этот пугающий, нездоровый блеск в глазах? Маше даже чуточку не по себе стало — так подруга изменилась.

— Но на что ты живешь? — решилась она спросить.

— Это тоже не важно. Глеб ни в чем не нуждается.

— При чем здесь Глеб, Майка? Послушай! Ну, ладно, ты — медик, клятва Гиппократа, всё такое… И мне жалко Глеба. Но он всего лишь наш одноклассник, с которым мы проучились только год. Почему ты взвалила на себя заботу о нем? Ведь у него есть, наверное, какие-то родственники. Есть соцслужба, в конце концов. Почему ты?.. Не понимаю.

Майя, слушая тираду подруги, устало закрыла глаза и будто даже задремала — прямо так, стоя, на несколько мгновений. Потом встрепенулась, снова открыла глаза,  подошла к холодильнику и достала оттуда коробку с лекарством.

— Маш, ты и не поймешь. Прости, но мне нужно делать укол Глебу. Пойдем, я провожу тебя, — и почти бесцеремонно вытолкала Олейникову из квартиры.

«Майка сошла с ума. Это факт, — думала обалдевшая от всего увиденного и услышанного Мария, спускаясь на лифте. — Я-то думала, ее влюбленность прошла. Да где там. Но это же ненормально. Не-нор-маль-но. Она явно свихнулась с этой своей любовью к Глебу. Так бы уже давно бы замуж вышла. Ухаживал же за ней Петька. Подумаешь, ростом не вышел. Зато не пьет. И руки откуда надо растут. Так нет, нос воротила Майка. «Красавца» ей этого подавай со «стеклянными» глазами, и всё тут. Вот дела… Расскажешь кому — не поверят».

После неожиданного визита Маши Майе не спалось, впрочем, уже не первую ночь. Казалось, усталость, что копилась в ней изо дня в день, должна была к вечеру валить с ног так, что коснулся головой подушки и провалился. Если бы... Мысли, тревожные, лишающие покоя и сна, не оставляли ее в последнее время.

«Вряд ли Машка станет молчать, что Глеб у меня. Могут заинтересоваться. Почему? По какому праву? А еще — почему его состояние не улучшается. Ведь Глеб мог бы уже ходить, наверное, если бы… Да, если бы…

Боже, правильно ли я делаю… Да, мне хочется, чтобы он был здоров, но… Но тогда он уйдет от меня. Навсегда… Он же со мной, пока я… «забочусь» об этом. Но могу ли я, вправе ли…

А если он уйдет, зачем мне жить?..

За что мне это, боже? Я что — проклята? Бабушка, потом ребенок, а теперь и Глеб? Мать, что ли, за собой уводит всех, кого люблю?

Боже, что я делаю?.. Зачем?.. Но как же иначе… Иначе — никак.

Глеб мой, только мой… Не отдам его. Ни за что на свете не отдам…»

На следующее утро, когда Майя, измученная бессонницей, с темными полукружьями под глазами, набирала лекарство из ампулы, Глеб вдруг — она даже выронила шприц из задрожавших рук — прошептал еле различимо и хрипловато:

— Где я…

Майя остолбенела от неожиданности и несколько мгновений стояла, молча глядя на Глеба, не в состоянии произнести ни слова. К горлу подкатила тошнота, а ноги вмиг одеревенели. Еле справившись с волнением, она наклонилась к Глебу и произнесла:

— Глебушка… ты заговорил…

Глеб, переводивший мутный взгляд с одного предмета на другой, с трудом сфокусировал его на Майе и спросил:

— Где я?..

— Глебушка, ты у меня. Я — Майя, — голос ее дрожал, как и вся она. — Ты помнишь меня? Помнишь? Я — Майя, — сказала она, и в этот самый момент увидела себя глазами Глеба. Увидела и ужаснулась. Старенький спортивный костюм, пушистые тапки с заячьими ушами, волосы собраны в кривой пучок, бледное лицо, круги под глазами… Ну разве может она ему ТАКАЯ понравиться? Ей бы переодеться, причесаться, подкрасить губы, но… взгляд Глеба словно пригвоздил ее к месту вместе с ее нелепыми тапками.

— Я те-бя… — пристально всматриваясь в Майю, произнес Глеб, — вспом-нил… — Он медленно выталкивал слова непослушным языком. — Ты — жа-ба…

У Майи что-то оборвалось внутри. Она села на пол, зажала уши руками и стала маятником раскачиваться из стороны в сторону.

— Я — не жаба. Я — Майя… Я — не жаба… Я…

 

Альфия УМАРОВА

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить