Осколки жизни

Осколки жизни - фото 1В доме ветеранов городка N-ска день начался как всегда рано. Известное дело, чем ближе к смерти, тем короче сон. Особенно по ночам.

Под утро тихо и безмолвно, как и жила последние годы, покинула бренный мир одна из постоялиц приюта — Елизавета Дмитриевна Светлова. Впрочем, никто из местных обитателей не величал ее так. Все звали Артисткой. А она и была артисткой, точнее, драматической актрисой: всю свою жизнь служила «на театре». До того самого момента, как неожиданно для всех потеряла голос. И несмотря на диагноз врачей — «со связками полный порядок, всё дело в психосоматике» — Елизавета Дмитриевна не произнесла с тех пор ни слова. Молчала. Но не потому, что не могла говорить, — не хотела.

— Померла Артистка-то, — Нинка Трындычиха, женщина неопределенного возраста, маленькая и верткая, произнесла это почти весело. Имея разум незамутненный, почти детский, она радовалась всему, что происходило в небогатом на события богоугодном учреждении. — Померла немая, — хохотнула Нинка.

— Угомонись, трещотка, — осадила Трындычиху Анна Семеновна, бывшая в комнате по общему негласному договору за старшую. — Чему радуешься, убогая?

Большая, грузная, с отекшими ногами в чулках в резинку и стоптанных войлочных тапочках, она сидела на своей кровати с панцирной сеткой, провисшей чуть не до пола, и теребила поясок байкового халата в синих огурцах. Глаза ее были красными и припухшими.

— Так сегодня же гуманитарку раздавать будут, забыла? — Нинка показала на отрывной календарь. — Сегодня же пятое? Или я чего напутала? — В голосе Трындычихи проскользнуло сомнение.

Она на всякий случай сверилась с электронными часами, стоящими на полке у окна.

— Я же говорила, что сегодня пятое, — Нинка победоносно обвела взглядом соседок по комнате, словно удалось-таки убедить несогласных. — Артистка... того, в ящик сыграла, — пошутила она, — но гуманитарка-то жива-здорова. На одного меньше, значит, нам больше достанется.

— Дура ты, Нинка, тут человек помер, а ты «пятое, гуманитарка»... Тьфу, одно слово — балаболка.

Это подала голос сидевшая у стола в углу очень худая, словно жердь, старуха в спортивном костюме, очках и вязаной лыжной шапочке. Она сняла очки, громко сморкнулась в несвежий мятый платок и снова водрузила окуляры на длинный острый нос с крупной бородавкой на самом кончике.

Открылась дверь, и в проем вплыла одетая в платье с крупными красными розами пожилая дама в соломенной шляпке, с ярким, во всю морщинистую щеку, румянцем, жирно подведенными черным глазами и бровями — одна из них получилась явно длиннее другой — и алыми губами в форме бантика. Из-под шляпки с букетиком ромашек на боку отливали фиолетовым седые кудельки. Настоящая цветочная клумба!

— Хватит мокроту разводить, девки, все там будем! Не ревите, жизнь продолжается.

Она прошла к освободившейся кровати, присела на голый продавленный матрас и стала перебирать стоящие на тумбочке предметы: фотографии, вазочки, склянки, пузырьки с лекарствами. Последние ее явно не интересовали. Внимание женщины-«клумбы» привлекла отделанная финифтью пудреница с зеркальцем. Она открыла ее, глянула на свое отражение, довольная подмигнула и поставила на место. Потом взяла флакончик духов, понюхала — годятся! — и щедро побрызгалась ими. Пряный насыщенный аромат парфюма тут же поплыл по комнате, перебивая затхлые запахи старости, болезней, плохо простиранного белья...

— Шанель, небось, — со знанием дела проговорила любительница рыться в чужих вещах. — А вы знаете, что Иван Соломыныч мне предложение сделал? — неожиданно сменив тему, спросила она. Женщины сделали вид, что не расслышали вопроса. — Вот думаю теперь: соглашаться или помурыжить мужика, — красотка кокетливо опустила сильно накрашенные глаза долу.

— Еще одна сумасшедшая, — снова подала голос старуха с бородавкой на носу. — Одной ногой в могиле, а туда же — замуж... Тьфу, паскудство одно на уме.

— Ой, да тебе завидно, Сергевна, вот ты и злишься, — не смолчала неюная «невеста». — Тебя вон ни разу никто не позвал туда, наверное, потому и высохла вся, как щепка. Я-то замужем три раза была, только померли мои мужья. Все померли... — Она достала из ридикюля, который висел на руке, кружевной платочек, поднесла к глазам, но промокать так и не наплывшие слезы передумала и спрятала обратно, эффектно щелкнув блестящим замочком. — Ладно, скучно тут у вас, девочки, к себе пойду, за шалью. Меня Ванечка в саду погулять пригласил, а на улице зябко. Адью, старушенции, — гостья помахала напоследок пухлой ручкой в перстнях со стеклянными «брильянтами» и была такова.

— Жалко мне ее, — произнесла Анна Семеновна. — Соломоныча уже два месяца как схоронили, а она всё на свидания к нему бегает.
— А меня тебе не жалко? За что она меня так? Дразнится, мол, замуж никто не звал. Да разве ж она знает, что Феденька мой, суженый, соколик мой ясный, в войну без вести пропал. А я ждала его. Всю жизнь ждала. Надеялась, раз пропал, значит, не погиб, значит, живой... — слезы побежали по бороздкам глубоких морщин, скатывались на острый подбородок, капали на колени.

Анна Семеновна, тяжело поднявшись, переваливаясь с боку на бок, кряхтя, подошла и присела к столу. Хлипкий стул под ней жалобно скрипнул.

— Да будет тебе, Тоня, нашла на кого обижаться, — погладила товарку по плечу Анна Семеновна. — Не в себе Серафима, видишь же. Ей ведь тоже не позавидуешь. Три мужа было, и все померли. Ты здесь недавно, не всё еще знаешь о тутошних. Одна она детей растила. И своих, и с мужьями пришедших. А те, как оперились, на ноги встали, разъехались все, забыли Симу. Не нужна она стала. А уж как состарилась совсем, вспомнили — квартирку-то ее быстро прихватизировали, а Серафиму сюда определили, мол, веселей не одной-то. Веселей — это правда. Обхохочешься, как тут весело, — горько ухмыльнулась Анна Семеновна.

Замолчала.

В комнате всё так же сильно пахло духами. Стойкий запах жасмина, смешанный с ароматом ванили, кажется, пропитал воздух, вещи в комнате, проник сквозь поры в кожу.

Нинка Трындычиха между тем подсела к тумбочке покойной Артистки, желая, видимо, тоже поживиться чем-нибудь из «наследства», теми же духами или пудрой, к примеру, но Анна Семеновна так на нее зыркнула, что та мигом вскочила и со словами: «А я чё, я ничё, так, мимо проходила», — вернулась на свою кровать.

— А Симу понять можно, — снова заговорила Анна Семеновна. — Она одна-то не живала никогда, всю жизнь при мужьях. Вот и тут, казалось бы, старперы все, и то нашла себе дедульку. Да только не успела «под венец». Помер Ваня. И как ей сказать, что нет его больше? — задумалась Анна Семеновна. — Хотя нет, не надо ей говорить. Так у нее надежда есть. А ты, Тоня, не рви душу. Ты верной осталась своему Феде. Зачтется тебе на том свете. Ты вон скольких детишек физкультуре выучила. Пусть чужих, не своих, но доброму учила, правильному. И это тебе зачтется.
— И то правда, чего это я... — Антонина Сергеевна снова высморкалась, поправила шапку на голове, подтянула штаны. — Семеновна, я вот никогда не спрашивала тебя, стеснялась, а ты сама не рассказывала... Ты-то тут как оказалась? Вроде правильная такая, всё у тебя должно быть как надо — муж, дети, внуки-правнуки.

— Правильная... — повторила Анна Семеновна эхом. — Эх, Тоня, знала бы ты ...

Трындычиха, у которой ушки всегда на макушке, бочком-бочком приблизилась к говорившим и уселась у окна, вроде как любуясь серой обшарпанной стеной напротив.

— Баба я всегда бойкая была, да и лицом-фигурой вроде бог меня не обидел, только вот никак не получалось мне замуж выйти. Словно венец безбрачия наложил кто. Девчонки вокруг, и не красавицы как будто, а одна за другой свадьбы играли, беременели, детей в колясках катали, а я всё одна и одна. А мне уже за тридцать. Я уже и на разведенного согласная. А и тут никак не складывалось. Заведется, бывало, мужичонка, и стопочку ему поднесу, и борщом накормлю, и до себя допущу, чтобы привязать крепче, а он, кобель, потешится, да и уходит восвояси.

Когда мне уже под сорок было, наверное, в наш дом переехала семья: муж, жена да ребятишек двое, мальчишки оба. И такая славная, понимаешь, семья, ну, таких еще на плакатах рисовали — лица открытые, светлые какие-то, чистые, будто и не с нашей планеты они. Грязи в них не было, да и чужая не приставала. Только жена какая-то грустная-грустная, хоть и улыбаться старалась через силу.

Жили они небогато. Муж, его Николаем звали, работал один, а жена его, Настя, по инвалидности дома сидела. Уж не знаю, что за хворь с ней приключилась, но, видно, она не так давно к ней прицепилась, ведь ребятишки были здоровенькими.

И так мне этот Николай глянулся, сил моих не было. Смотрела я на него в окошко, как во дворе турник поставил сам, для всех, как деревья сажал, как шел с работы, а пацаны его навстречу к папке бежали радостно, как обнимали его, любя. Смотрела и мечтала: эх, был бы моим, родила бы я ему одного-двоих, и наши с ним детки к нему так же радостно навстречу бежали б. Думала я, грешным делом, ну зачем ему эта больная женщина, когда рядом есть я — кровь с молоком, несмотря что уже не девка давно. И захотела я... нет, поначалу не отбить его, не было такой мысли. Разве что сама себе не хотела признаваться в том. Просто погреться у чужого счастливого огонька захотелось. А уж там как получится.

Для начала подружилась я с Настей. Ну, то да се, то за солью по-соседски, то с пирогами, а я мастерица была их печь, в общем, вскоре стала я у них своей вроде как. Настя оказалась очень приветливой, гостеприимной, только и в самом деле совсем больной. Диагноза ее не скажу, что-то серьезное с почками. А Николай-то и рад был, что жена его нашла себе подружку на новом месте. Ведь ни родных у них не было там, ни друзей.

Дальше — больше. Праздники стали вместе отмечать, Новый год встречать, то у них, то у меня. И вот после одного из застолий, это уже когда ближе познакомились, Настя пошла домой детей укладывать, а Коля задержался. Точнее, я попросила его помочь по-соседски, починить то ли кран, то ли лампу настольную. Придумала, в общем, я поломку ту.

Пока он возился с краном, я быстренько разделась, накинула на себя ночнушку с халатиком до колена, вроде спать уже собираюсь, и пришла к нему в ванную — может, помочь надо. А он уже и так поглядывал на меня в последнее время не как просто на соседку и подружку жены, видно, с болезнью ее не было у них нормальной-то половой жизни, а тут... видно же было, что нету у меня ничего под той ночнушкой...

В общем, «починил»... Как в спальне оказались, оба не помнили. Только не отпускала я его часов до трех ночи, наверное. Как с ума сошла. Уж как он оправдался тогда перед своей Настей — не знаю. Сказал, наверное, что ремонт затянулся.

Тогда еще, после первого раза, мне стыдно немножко было. Настя-то баба неплохая, только хворая, а мужику нужно здоровую, чтобы на сторону не смотрел. Ну, это я уже себя оправдывать стала.

Вскоре Настю в больницу положили — ей с ее болезнью надо было каждый год по месяцу лежать, чтобы, значит, инвалидность продлевали. Ну мы в этот месяц-то и оторвались. Коля как детей укладывал, сразу ко мне шел. Нет, не на всю ночь, боялся, что дети без него проснутся да испугаются одни в квартире. Но мне и этого хватало. Не хотелось думать, что чужой он муж, что краду его у другой, что скоро придет конец моему нежданному счастью. Гнала от себя мысли такие.

Потом Настю выписали. Встречались уже урывками, редко, но ходить к ним я все же не перестала. Вот только смотреть в глаза Настины не могла, думала, вот-вот догадается. А она возьми да и скажи однажды: «Знаешь, Анюта, у Коли моего вроде женщина появилась. Чувствую я это. Мы ж с ним и не спим уже почти как муж с женой из-за моей болезни...»

Меня как обухом по голове шабаркнуло. Постаралась успокоить ее, мол, показалось, может. А она: «Нет, женщина это чувствует. Да я же не упрекаю его. Он здоровый, молодой. Ему это надо. Только бы не бросал нас. А мне уже недолго осталось...»

Не помню, как тогда до квартиры своей дошла. Уревелась, белугой ревела, как жалко мне было Настю. Когда ночью Коля постучал в дверь, не пустила его.

Через полгода Насти не стало. Всем домом хоронили. И только я знала, что значило мое «прости» у ее гроба.

Анна Семеновна глубоко вздохнула, накапала себе, не считая, корвалола и выпила.

— А дальше? Что потом-то было, Аня? — спросила Антонина Сергеевна. Тот же вопрос читался и в глазах Трындычихи.

— Что дальше, говорите?.. А дальше всё закончилось очень печально. Бог нас наказал. Коля, здоровый, молодой, крепкий вроде мужик, сгорел за год от скоротечного рака. Это Настя его позвала за собой. Так и не отпустила.
— И что потом, Семеновна? — это уже Нинке не терпелось узнать продолжение. Осмелилась, спросила.

— А потом я усыновила их мальчишек, потому что не было у Коли и Насти родных, оба детдомовцы, и вырастила их, выучила. Образование получили. Уехали один за другим в Австралию, женились там. Меня звали, да какая уж мне Австралия с их кенгурями. Тутотко родилась, здесь и помру. На родной земле. А квартиру свою я продала и деньги отдала тому детдому, в котором Коля и Настя выросли. Чтобы на пользу другим ребятишкам пошли. А мне что... мне много не надо. Сыта, одета, обута, да и не скучно. Ведь правда, бабоньки?

«Бабоньки» сидели потрясенные услышанной историей. Не знали, то ли сочувствовать, то ли порадоваться за подругу по несчастью.

— Погодите-ка, девоньки, покажу вам чего. Артистка мне оставила. Нин, ты пошустрее меня будешь, принеси-ка мне очки да письмо в моей тумбочке. Там, на верхней полке лежит.

Нинка подскочила и с готовностью кинулась исполнять поручение.

Анна Семеновна надела очки, вынула из конверта исписанный красивым ровным почерком листок и стала читать.

 

«Я скоро уйду. Уйду навсегда. Хотелось бы поговорить перед тем, как... но я дала себе слово. И сдержу его.

Вы часто обсуждали меж собой, почему я молчу, думая, очевидно, что я не только «немая», но и глухая к тому же. Вы строили догадки, но ни одна из них не была верна.

Не стану описывать свою жизнь. Она обычная и не слишком счастливая. Хотя поначалу, в молодости, мне казалось, что я очень, очень счастлива. Любимая работа в театре. Любимый муж — самый лучший на свете. Любимый сын. Я не ходила по земле, летала.

Думаете, я была беззаботной? Нет, я была безрассудной, думала, что счастье никогда не закончится.

Какой же глупой я была. Такой глупой может быть только дура от рождения или потерявшая голову от ощущения счастья. Вот такой я и была.

Я играла на сцене. Много работала, ездила с труппой на гастроли по стране. Мне так нравилось вживаться в чужие истории, судьбы, проникаться ими, проживать на сцене каждую словно свою собственную. И я говорила, говорила, говорила. Столько страстных монологов, возвышенных, искренних, пронизанных чувствами любви, или боли, или ненависти. Я перевоплощалась то в Клеопатру, то в Раневскую, то в Ларису из «Бесприданницы», то в леди Макбет... Моя сценическая жизнь... она была такой насыщенной, такой феерической, мне казалось, я могу сыграть кого угодно, в любой комедии или трагедии.

Как же случилось, что я не заметила трагедии в своей собственной семье?.. Театр, гастроли, мои частые отлучки из дома постепенно сделали меня чужой для мужа. Он устал ждать, понимать, входить в мое положение, один воспитывать сына. А природа не терпит пустоты. Кажется, еще Аристотель заметил это. Мое место вскоре заняла другая. И эта другая увезла из страны не только моего мужа, но и моего сына, который захотел после нашего развода жить с папой. Ведь тот всегда был с ним, а меня часто не было рядом, когда я была нужна.

На прощание он сказал мне: «Мама, ты так много говорила для других, что у тебя не было сил поговорить со мной. А мне это было так нужно».

После развода и отъезда самых дорогих мне людей я продолжала жить и играть, но уже по инерции, не могла остановиться. Но с годами и роли становились уже не главными, и более молодые и прыткие актрисы подсиживали, находя путь к сердцу главного режиссера. А в моем был и оставался мой муж. Теперь уже бывший.

Я продолжала жить и играть то, что доставалось после распределения ролей, потому что ничего другого не умела. И я говорила, говорила, говорила. Продолжала жить чужими жизнями, упустив свою.

А мой сын вырос, выучился в другой стране. Рядом с ним вместо меня была другая женщина. Надеюсь, она была добра к нему, моему мальчику.

А я... я мечтала, что когда-нибудь он простит меня и скажет, что любит меня. Не потому, что я его родила, просто потому, что любит. И всё.

Но... не сбылось. Не судьба. Одиннадцатого сентября он был в одной из тех проклятых башен-близнецов. Не мог не быть, ведь он там работал.

Его не стало, моего сына, моего мальчика, у которого я не успела попросить прощения. Тогда я дала себе слово больше не проронить ни слова, потому что их не мог услышать мой сын. Тогда для чего, для кого все эти слова, если их нельзя сказать своему ребенку?!

Теперь я смогу это сделать. Скоро мы увидимся. Надеюсь, что он простил меня...

Жизнь здесь, в этом приюте сирых, брошенных на обочину жизни людей, в какой-то степени примирила меня с утратой. Ведь у каждого здешнего обитателя своя история, своя боль, своя беда, своя рана в сердце. И я не могу сказать, что моя — самая большая и незаживающая. Ведь не просто так, по собственной прихоти, попали они сюда. Мы все здесь как осколки прошлой жизни, счастливой или не очень, прожитой в достатке или нищете, интересной или обычной. Мы осколки любви, счастья, надежд, которые, увы, не склеить, не собрать снова в одно целое. И потому нам суждено уйти поодиночке, будучи оплаканными такими же одинокими...

Я прошу прощения у всех. И сама прощаю всех. Даже тех риелторов, «благодаря» которым я здесь оказалась.

P.S. Прочитала написанное. Поймала себя на мысли, что и тут я продолжаю играть. Видно, никогда уже не выйти мне из однажды выбранной роли. Не зря вы называли меня Артисткой...»

 

А потом они плакали все вместе. Анна Семеновна — жалея покойную Елизавету Дмитриевну, Тоня — жалея себя, а Нина — что Артистка так и не получила полагающуюся ей гуманитарку...

Вдоволь наревевшись, Анна Семеновна и Антонина Сергеевна, еще раз «дернув» по стопочке сердечных капель, прилегли отдохнуть, а неугомонная Нинка Трындычиха отправилась на разведку — когда же будут раздавать так любимые ею конфеты-подушечки, печеньки с истекающим сроком годности и толстые женские прокладки, которые так удобно класть в калоши — мяконько и ноги не сыреют.

В комнате, все еще благоухающей духами, наступила наконец тишина, нарушаемая лишь неспешным шарканьем старческих ног в коридоре за дверью и звуками привычной суеты дома ветеранов. Где-то на кухне переругивались из-за отходов наверняка упитанные и румяные поварихи. Нянечки, меняя белье, шерстили на чем свет стоит бедных обоссанцев. А директриса, сама уже немолодая женщина, недавно схоронившая свою мать и жалевшая чужих, никому не нужных стариков, ломала голову, как растянуть сиротский бюджет, чтобы ее питомцы были хотя бы сыты.

 

Альфия УМАРОВА

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить