Когнитивный диссонанс Лёли Васильевой

Дверной звонок прогавкал неожиданно и басовито. Ольга поправила сползший с нее плед и повернулась на другой бок: «Может, уйдет?» Однако собачий лай, выбранный хозяйкой вместо привычной мелодичной трели, гостя не напугал, и он продолжал давить на кнопку. Настойчивый. Видимо, в курсе «обманки»: на самом деле никакой псины в квартире нет. Есть только лай. И то электрический.

 

Ольга вздохнула: тот, кто пришел и сейчас нахально трезвонит, так просто не уйдет. Пришлось встать, кое-как задрапировать себя красно-черным клетчатым пледом поверх пижамы и открыть дверь. Можно было не сомневаться: «нахалкой» оказалась Туся. На работе Наталья Александровна, для друзей — Натали, а для самых близких Туся — когда-то давно соседка и одноклассница, наперсница девичьих секретов и первых влюбленностей, позже — свидетельница не только брачного союза, но и прочих событий в жизни Оли — счастливых и наоборот. А еще собственный психолог и «жилетка», провокатор перестановок в квартире и вылазок на природу… «Ты у меня такая многофункциональная», — шутит порой Оля. Но никогда не говорит, что, если б не Туся, ее теперь бы «тут не стояло». На эту тему у них наложено негласное табу: Ольга не хочет вспоминать, Наталья — напоминать. Но обе знают: это — было и… может повториться.  

 

— Лёлька, ну, что опять случилось? Я звоню, звоню, а ты… — начала было Наташа, потом окинула пристальным взглядом подругу: разного цвета носки на ногах, оригинальная «тога» из пледа, подобие гнезда на нечесаной голове, и, все же надеясь на ошибку, спросила: — Снова она?

 

Ольга кивнула: да, мол, она самая, собственной персоной. Депрессия.  

 

«Ну вот, опять…» — огорчилась Наташа. Она надеялась: очередной Лёлькин упадок духа не каприз, не модная меланхолическая хандра, которой щеголяют душевно субтильные дамочки. Болезненное состояние тоски, подавленности, безысходного отчаяния накатывало на Олю всё чаще. Наташа видела, как подруга страдала в такие моменты. Она ходила по квартире сомнамбулой или валялась в постели ко всему безучастная, ненавидящая себя и собственное отражение, то рыдая в голос, то тихо поскуливая словно от зубной боли, а то просто молча. И это молчание было особенно тревожным, такое изъедает изнутри.

 

Надо было что-то делать. Но что? Идти к врачу Лёля отказывалась. «При чем тут врач? отмахивалась она. Так проходит моя бесконечная самоидентификация. Разве кто-то, кроме меня самой, сможет разобраться, кто я, зачем и почему всё так?» Это звучало немного выспренно, но Наташа давно привыкла к такой, высокопарной временами, манере подруги выражать свои мысли. А мысли эти… Ох уж эти мысли! Наташа не понимала, зачем Лёля так терзает себя самокопанием, бесконечным анализом своего прошлого, которое сама же не хочет отпускать, зачем все время посыпает солью начавшие заживать раны. Зачем? Этого Наташа не понимала, но помочь подруге хотелось. И из-за того, что не понимала, помочь хотелось еще больше.

 

Всяческие психологические тренинги Оля тоже игнорировала, считая их организаторов фокусниками. Когда Наташа заикнулась как-то: «Сходи, глядишь, и поможет», резко ответила: «Туся, ну ты как маленькая, ей-богу. Эти ушлые товарищи продают, причем успешно, то, оригинал чего жаждет иметь каждый, — ил-лю-зи-ю. Иллюзию уверенности в себе. Успешности. Удовлетворенности тем, что имеешь. Понимаешь? Они втюхивают мираж самодостаточности и неповторимости нас любимых. А мне химеры не нужны. Сыта ими во как», — и провела рукой по горлу жестко, по-мужски, словно по кадыку. И этот жест, так не вяжущийся с интеллигентной поджаростью Ольгиных форм, сказал даже больше произнесенных ею слов: она никому не верит, ни от кого не ждет помощи. Во всем винит себя. И снова готова отпустить ситуацию в свободное плавание. А это уже однажды чуть не закончилось трагедией.

Оля вернулась на диван в гостиной, легла и укуталась пледом, отвернувшись к спинке. Наташа не стала лезть с расспросами, а отправилась ставить чайник. Знала, Лёля сама начнет разговор, когда захочет.   

 

Наташа возилась на кухне, а мысли перескакивали с одного на другое. «Холодильник опять пустой у Лёльки, кастрюльки тоже. Не первый день мается, бедолажка моя. И я, подруга называется, совсем закрутилась со своими проблемами. Всё, думала, позвоню, позвоню, а руки не доходили…» — корила себя Наташа. «Да всё свекровь эта: «Забросила ты, Наталья, мужа своего. Он ведь так и на сторону начнет бегать! Сама знаешь, седина в бороду…» Старая перечница, во всё ей надо влезть, нашептать. Поди, и рада будет, если и правда разменяет меня мой Сашка на двух молоденьких… Только куда ему «бегать». Он и ходит-то не слишком быстро при своих сто кило».

 

Электрический чайник, закипая, завел свою шумную и бестолково гудящую песню. Наташе совсем не нравилась эта песня, она казалась ей неживой, вымученной током. То ли дело обычный чайник, эмалированный, большой, литра на четыре, какой был у мамы. Тот запевал на газовой плите не сразу. Сначала солидно молчал, словно настраиваясь, прогревая горло. Потом пробовал первые аккорды, уютно, потихоньку, обходя фальшивые ноты. Осмелев: а ведь ничего, получается! — добавлял звука. Отдельные нотки сливались в мелодию, кажется, всегда одну и ту же, и все же всякий раз в другую — с нюансами, которых добавляла его наполненность водой. Постепенно песня ширилась, росла, и вот наконец вместе с паром из носика вырывалась уже целая чайниковая симфония — мощная, полноводная, кипящая. Маленькой, Ната готова была слушать ее бесконечно!

 

Наташа достала из шкафчика чашки из тонкого почти прозрачного фарфора и жестяную банку с нарисованной панорамой чайной плантации и веткой цветущего жасмина на переднем плане.

 

«У меня хотя бы Шурка есть, пусть и обалдуй, но родной, свой. Сын Левка. Кот да свекровь моя Калерия Ивановна, хоть и та еще старушенция… А Лелька одна. Вот и не можется ей», — пожалела подругу Наташа.

 

Вспомнилось, как они познакомились с Лёлей. Наташа тогда только переехала из другого города. Родители разбирали вещи в квартире, и ей, шустрой пятилетней дошколяшке, мешавшейся под ногами, разрешили поиграть во дворе. Вот там она и увидела Олю. Все дети как дети: кто носился как угорелый по площадке, кто катался на качелях, совсем маленькие под присмотром взрослых пекли куличи в песочнице, двое мальчишек с ловкостью обезьянок лазали по трубчатой шведской стенке, и только одна девочка сидела в беседке, уткнувшись в книжку. Мало того, эта безучастная к общей возне девочка была к тому же очкариком. Наташа подошла к ней, присела рядом: «Что ты читаешь?» «Волшебник Изумрудного города», — ответила, не поднимая головы, девочка. «А, знаю, мне мама читала. Это про Элли, а еще Железного Дровосека и Тотошку. Меня Наташа Макарова зовут. А тебя?» «Лёля Васильева».

 

Оказалось, что Оля живет с мамой и прабабушкой, а папы у нее нет. Так и сказала, вздохнув по-взрослому: «А папы у меня нет. У всех есть, а у меня — нет…», совершенно покорив Наташку, у которой был и папа, и старший брат, и дедушка. И так доброй душе стало жаль новую знакомую, что будь у нее два папы, одним она бы точно поделилась. Но папа был один и на два никак не делился. Потому Наташа решила взять над Олей шефство. Она уже знала, что это такое, мама объяснила, когда водила ее на елку, где шефы дарили им красочные пакеты с конфетами и мандаринами, а у Деда Мороза из-под пушистых белых усов почему-то торчали еще одни, черные. Ната еще подумала, что эти вторые — запасные, как трусы в садичном ящике, ну, на случай если первые случайно «вспотеют».

 

С той сопливой поры минуло уже так много лет, что теперь, когда подруги давно повзрослели и даже перешагнули «бабоягодный» рубеж, стало казаться, что знают друг друга вообще с рождения. У каждой из них за это время появлялись, само собой, еще подруги и приятельницы, но ни одна не смогла занять места самой лучшей и по сути единственной, которой можно позвонить в любой час суток и в ответ услышать не недовольное: «Ты знаешь вообще, который час?», а озабоченное: «Что-то случилось? Я тебе нужна?»

 

Наташа заваривала чай, который сама же и принесла как-то Оле со словами: пей, мол, нервы успокаивает и аромат обалденный, когда услышала голос подруги:

— Вот скажи мне, Туся, я, что, урод?

 

Наташа облегченно вздохнула: слава Богу, заговорила, и поспешила в комнату, накрыв сначала салфеткой прозрачный стеклянный чайник с плавающими в нем крупными чаинками: пусть доходит.

 

Лёля уже не лежала, отвернувшись к спинке, как несколько минут назад, а сидела на диване. Неподвижная, похожая на статую древнегреческого философа с растрепанной шевелюрой на голове вместо лаврового венка, она смотрела, не отрывая взгляда, на стену напротив. Смотрела так внимательно и напряженно, словно видела на ней что-то еще, кроме обоев в английском стиле — в невзрачный, на Наташин вкус, мелкий цветочек в пастельных тонах. «И почему за них дерут такие деньги?» — мимоходом возмутилась Наташа. Вспомнила, как отговаривала покупать их, но Лёлька, питавшая необъяснимую слабость ко всему туманноальбионному, уперлась, не желая слушать. Наташа еще посмеялась: «Ты уж тогда и дворецкого найми. Будет тебя на файф-о-клок в пять вечера звать: милости, мол, прошу, мисс Лёля, отведать аглицкого чаю...» А та в ответ: «Ты, Туся, ничего не понимаешь. Это сейчас самый модный бренд!» «Ох, уж эти мне ваши бренды, фэшены, луки… Ни слова в простоте!» — проворчала тогда, помнится, Наташа, но дотащить рулоны с обоями все же помогла.

 

И вот теперь Оля сидела и пялилась на эти самые брендовые обои и, похоже, тихо сбрендивала. Уставилась на них так, словно хотела увидеть там написанными крупно ответы на свои «почему всё так», «за что» и «как с этим бороться».

 

— Почему я не могу жить, как все люди, скажи мне, Туся, — спросила Лёля, по-прежнему смотря на стену, словно именно ее и звали Тусей. Та в ответ глупо молчала, радостно излучая пасторальное цветочное настроение.

 

Наташа в их разговор вмешиваться не спешила. Чувствовала: одной из них нужно выговориться.

 

— Почему у меня всё наперекосяк? Другие живут и радуются жизни, а я, как… как… — слово для определения «как кто» никак не находилось. — Как дура, — наконец определилась Лёля, — всё ищу смыслы какие-то, гармонию в этом дурацком мире… «Гармонию», — передразнила она сама себя. — Какая уж тут гармония, когда кругом один сплошной диссонанс. Причем когнитивный, — почти трагически произнесла Лелька.

 

«Интересно, что за зверь такой в сочетании с диссонансом? Надо будет в Яндексе посмотреть, — подумала Наташа. — Но, судя по Лёлькиному выражению лица, — безнадега полная».

 

— Посмотри на меня, у меня на лбу написано, что я мазохистка? — вопрошала Оля, все так же глядя в цветочные глаза своей обойной «собеседницы». — Прямо так и написано: ма-зо-хис-тка? — произнесла она по слогам для особо непонятливых, к коим относились, судя по всему, и стена и Наташа.

 

Возражать сейчас не имело смысла — ее просто не услышат, понимала Наташа, а потому устроилась молча в кресле, жалея лишь, что не прихватила с собой чая. Разговор или монолог, уж как получится, видимо, предстоял долгий.

 

— Знаешь, маленькой я ужасно жалела себя за то, — вдруг сменила тему Лёля, — что у меня нет ни папы, ни брата с сестрой, ни даже кошки из-за моей аллергии. Только мама и почти совсем глухая прабабка Нюша, которой приходилось всё кричать в ухо.

 

Наташа помнила эту бабу Нюшу. Несмотря на глухоту, та была на удивление словоохотливой. Сидя с соседками по дому на скамье у подъезда, баба Нюша громко, как всякий слабослышащий, расспрашивала товарок о здоровье, детях и внуках, обсуждала цены в магазинах и на рынке, куда регулярно ходила. И главное — ее абсолютно не смущало, что она не слышит ни единого слова, ни своего, ни собеседниц. Но самой любимой темой у бабы Нюши была ее маленькая семья — внучка с правнучкой, которым «Так ить не везет в жизни: сама бобылка, мужа не удержала, теперь дите без мужской руки рОстит, а дите-то — всё из себя болезное, в окулярах с малолетства, да еще и чуть что чешуей покрывается, аглергик», — добавляла она со знанием дела. «Аллергик», — поправляли поначалу соседки, но Нюша, большую часть жизни прожившая в деревне, упорно называло внучкино чадо аглергиком. Хорошо еще, слово оказалось сложным для повторения, иначе носить бы Оле обидную малопонятную кличку.

 

— Баба Нюша называла меня сироткой «при живом папке, мать его» и аглергиком и все время пыталась, пока не видит мама, жалеючи сунуть мне в руки конфету. Они у нее почему-то никогда не переводились в кармане «жалетки» — помнишь, была у нее такая шерстяная безрукавка, которую она носила круглый год, не снимая, — спросила Лёля. — От конфет этих я, естественно, покрывалась пятнами и жутко чесалась. Мама ругалась на бабу Нюшу, а та не понимала — за что, потому что не слышала. Потом мама плакала. Следом начинала плакать бабушка и я. Так мы и лили ручьи в три пары глаз.

 

Последнее Лёля произнесла с улыбкой, словно вспомнилось что-то забавное и даже веселое. Лицо ее стало в этот миг умиротворенным, с легким налетом блаженства и покоя, которые будто снизошли вдруг на нее и сделали счастливой.

 

Но длилось это ровно мгновение.

 

— Я ненавидела эту бабу Нюшу, — неожиданно жестко произнесла Ольга. — За ее дурацкую «гуманную» жалость, которую она так громко и прилюдно выражала. За прямолинейную жестокость простоты. За то, что всякий раз, проявляя к маме и ко мне сочувствие и сострадание, как она считала, она унижала нас обеих, особенно маму. Я-то позже стала понимать, что к чему, а мама ужасно страдала от этого публичного обсуждения ее личной жизни, подробностей которой она точно не хотела афишировать.

 

«Надо же, а я и не знала, что Лёля до сих пор помнит свою прабабку, а главное, что воспоминания эти так ей неприятны», — поразилась Наташа. 

 

— Мама часто плакала по ночам. Я слышала, хотя мама думала, что я сплю. Но у меня-то не было глухоты, как у бабки. И еще я как-то стала невольным свидетелем ее разговора по телефону с подругой: «Ну что ты, какое там попробовать снова выйти замуж. О чем ты? Я обречена на одиночество. Я не могу не то что привести кого-то в дом, я подумать не могу об этом, потому что моя чокнутая бабка тут же пойдет обсуждать это событие в деталях со всем двором. Если бы ты знала, как я устала… Лёлька вон уже чуть что — сразу в слезы. Конечно, каждый день слышит от Нюши: сиротка, болезная, как же мне тебя жалко… И деваться некуда. Не слышит бабка, а и слышала бы — не поняла б».

 

Наташа замолчала.

 

— Я чайку нам налью, Лёль? — пользуясь паузой, спросила Наташа.

 

Оля кивнула.

 

Наташа сходила на кухню и вернулась с чайником и чашками на подносе.

 

— Тебе ведь без сахара?

 

Оля снова кивнула. Взяла чашку, поднесла к губам, отхлебнула. Поставила на тумбочку рядом.

 

— Я тебе никогда не рассказывала, Нат, но мы с мамой… как бы это помягче выразиться, убили бабушку.

 

Наташа, поперхнувшись чаем, чуть не выронила чашку из рук.

 

— Нет, не подумай, мы ее не задушили, не отравили, не утопили в ванной, — мрачно пошутила Оля. — Она уже не ходила тогда, слегла — возраст, ей за девяносто перевалило. Лежала и целый день кричала: то кушать ей дайте, то пить, то в туалет, то подушка не так лежит… Измучила нас своими криками до такой степени, что мама с ног валилась к ночи. Да и ночью покоя бы не было, спасало снотворное.

 

В тот вечер мы с мамой, покормив ее, напоив водой и лекарствами, поменяли белье и постель и отправились на кухню выпить чая. Чтобы заглушить непрекращающиеся бабкины крики, включили на полную громкость радио и закрыли обе двери — в комнату баб Нюши и на кухню. Бабка продолжала кричать, но звук, через две двери и коридор, был уже не таким громким, так что мы и не обращали на него внимания, наслаждаясь наконец покоем и отдыхом. Выключив через некоторое время радио — а прошло, может, часа полтора, — мы обе вдруг поняли, что за дверью непривычная тишина. Полная. Мертвая. И что ты думаешь, мы побежали обе в спальню к бабушке? Не-ет. Мы, словно заранее сговорившись, продолжали сидеть, не глядя друг на друга, но объединенные общим желанием: чтобы эта тишина никогда не прекращалась. Мы сидели и как будто выжидали — для верности: еще пять минут, еще полчаса, еще час…

 

В общем, когда мы наконец заставили себя пойти в комнату бабушки, она уже не дышала, и так и застыла с рукой, протянутой к тумбочке с лекарствами.

 

Наташа облегченно вздохнула. Она было подумала невесть что, а тут… «Да бабушкин срок пришел, вот и померла. Всем бы в таком возрасте. И что себя накручивает: убили, убили…»

 

— Думаешь, после смерти баб Нюши мы обрели покой, радость и счастье? Ага, как же! В нас с мамой вселилось чувство вины, и от этого никуда было не деться. Ведь мы, не признаваясь себе и друг другу, желали ей смерти. Нам казалось, как только не станет наконец этой обузы, наша жизнь тут же наладится. Мама будет чаще смеяться, красиво одеваться, ходить в рестораны и кино. Может, даже встретит достойного человека и выйдет замуж. Я избавлюсь от аллергии, очков и чувства неполноценности, которое к тому времени расцвело во мне буйным цветом. А дом наш станет полной чашей, веселым, уютным и гостеприимным.

 

Размечтались…

 

Наташа помнила, какими потерянными ходили Лёлька и ее мама после похорон бабы Нюши. В их квартире стояла неуютная тишина, зеркала оставались занавешенными несколько месяцев, а комната бабушки — закрытой на ключ, словно там они заперли ее саму и всё, что с ней связано. Они обе стали похожи на тень, так мало в них было жизни. Во дворе даже стали поговаривать, мол, чокнутая старуха-то была не простой. Прикидывалась только глухой болтушкой, а ушла на тот свет и дверь за собой оставила открытой. Никак, еще кого уведет…

 

Так и случилось. Всего через полгода умерла Лёлина мама. Просто истаяла, как свечка. Оля осталась совершенно одна, и, поскольку не нашлось никого из ее родных, Наташины родители на семейном совете решили оформить опекунство над Олей до ее совершеннолетия, чтобы ту не отправили в детский дом.

 

— Если бы не вы тогда, я бы, наверное, вслед за мамой ушла, — словно прочитав мысли подруги, сказала Оля. — Благодаря вашей семье я выжила. Наташка, я это помню и никогда не забуду, — впервые за весь разговор Оля посмотрела на Наташу, прямо в глаза.

— Ну, что ты, Лёль, ты же мне как сестра… — Наташе захотелось встать и обнять Олю, сказать, что и она ничего не забыла, что Лёля для нее не чужой человек.

— Но сейчас я не об этом, Туся, — остановила порыв подруги Ольга. — Я вспомнила о бабушке не просто так. Ностальгия меня не мучает по той поре. Хорошего в ней было мало. Просто там, в тех временах и событиях, мне кажется, и кроются истоки моей депрессии.

 

«Точно, — Наташа постаралась припомнить, когда с Лёлей случилось это в первый раз. — Ну да, когда не стало матери. Она даже жить не хотела. Наглоталась таблеток целую горсть, какие нашла, все и выпила. Хорошо, что я тогда к ней пришла, мама послала с куском пирога. Сходи, мол, раз к нам не хочет идти. Пусть поест хоть домашнего. Ничего, поди, не готовит сама. Прихожу, дверь не заперта, сама без сознания. Лёлю тогда в больницу положили. Еле-еле к жизни вернули. А мама уговорила не отмечать в истории болезни, что Лёля пыталась покончить собой. Записали, мол, бытовое отравление, спутала таблетки. Не хотели клеймо самоубийцы вешать».

 

А в Лёле после того случая словно надлом какой-то произошел психологический, что и немудрено, помнила Наташа. Вроде физически здорова была Лёлька, окончила школу, превратилась в симпатичную девушку, не обделенную вниманием юношей, но не было в ней куража, что ли, энергичности, так свойственной молодым, стремления идти вперед, добиваться мечты. Да и мечты, говоря откровенно, тоже не было. Поступила Оля в политех на экономический, хотя никогда не увлекалась математикой, училась без особого желания, окончила, распределилась, работала. Прямо как тетка лет сорока, а не полная сил девушка.

 

— Та депрессия, что случилась со мной после смерти мамы, как ты знаешь, — вернули Наташу к реальности слова Оля, — стала первой в череде многих. Они, кажется, заявлялись потом сами собой и не зависели от того, что у меня происходило в жизни. Помнишь, всё как будто складывалось у меня, как у всех. Институт, работа, встретила Виталика, поженились. Детей хотели. Но оказалось, что у меня редкая форма бесплодия, которое не лечится, и вот она, очередная депрессия, тут как тут.

 

О, это Наташа помнила, еще как. Сама-то в эту пору была как раз беременна Левкой, а Лёле такой диагноз поставили. Как она страдала, как плакала, а потом замкнулась, видеть никого не хотела, и ее, беременную подругу, в первую очередь. Словно Наташа была виновата в ее бесплодии. Муж Лёлин, Виталий, как мог успокаивал ее, мол, может, ошиблись врачи, ну, а если и не ошиблись… живут же пары и без детей. Но лучше бы он этого не говорил. Оля-то знала, как Виталик хотел ребенка, как мечтал о сыне или дочке.

 

Жить они стали чуть ли не как соседи по квартире. Оля винила себя в том, что не может родить Виталику ребенка, а он чувствовал себя виноватым, что не смог скрыть своего разочарования по этому поводу. Лёля сознательно отталкивала его от себя, делала всё, чтобы он ушел к другой. Виталик старался как-то найти выход из ситуации, предлагал даже взять малыша из детского дома, но, что бы ни делал, не мог достучаться до Оли сквозь панцирь ее внешнего безразличия. У любого терпения есть конец. Он устал быть внимательным и нежным, получая в ответ холодное отчуждение, устал доказывать, что любит Олю и такой, без детей, хотя верил в это сам с каждым днем все меньше. А Оля, она как будто целенаправленно вела его в чужие объятия. И он не стал противиться тому, что должно было в итоге случиться. Другая женщина нашлась, не оттолкнула, согрела теплом, подарила ребенка.

 

Так Оля с Виталием развелись.

 

Тогда Лёлю накрыла страшнейшая депрессия, из которой она выходила долго и мучительно. И снова рядом была Наташа, которая выхаживала ее, несмотря на то, что у самой была семья, заботы, маленький ребенок. Муж Саша тогда впервые сказал, что подруга дороже ей, чем он, маленький Левка, дом, на что Наташа ответила: «Мы, слава Богу, здоровы, счастливы и есть друг у друга. А Лёля — она одна. Понимаешь? У нее, кроме меня, нет больше никого. Вообще никого!»

 

Прошло и это. Только стала замечать Наташа, что после каждой последующей депрессии Оля все больше и больше погружается в себя, становится замкнутой и молчаливой. И всё внутри себя что-то пережевывает, что-то пытается понять, объяснить, а это не получается. А не получается, думала Наташа, потому что Лёля не может простить себя и себе, принять себя такую, какая есть, и снова полюбить. Хотя «снова» — это не про Лёльку. Она себя никогда не любила. Не успела этого сделать до того момента, когда это осознаешь. А когда поняла, что надо, — уверовала, что не за что.

 

А там и годы, «как птицы»… А когда нет в жизни, каждодневной, будничной, якорьков, была убеждена Наташа, когда нет маленьких и больших радостей и событий, переживаний друг за друга в семье, общих достижений и даже потерь — а они сближают как ничто другое, нет и самой жизни. Внешне для чужих глаз и разумения как будто всё у Лёли было вполне успешно. Квартира, работа, необремененность заботами и проблемами о престарелых или больных родных, возможность путешествовать, не отказывая себе в женских удовольствиях типа шопинга за рубежом или фитнеса в хорошем клубе. Чем не жизнь?! И, пожалуй, только Наташа знала, что это не было жизнью, той, настоящей, на полном вдохе, на разрыв чувств и эмоций. Так, одна видимость всяческого благополучия, которого обычно желают в дни рождений.

 

Наташа же, все эти годы бывшая рядом с подругой, жила еще и параллельной, но основной для нее жизнью, в которой было и рождение ребенка, и бессонные ночи, и детские болезни, и садик-школа-институт; и карьера на работе; и вяло текущее, но не прекращающееся противостояние со свекровью Калерией Ивановной, которую маленький Левка звал «баба Карелия», а та обижалась, говорила, что мальчика такому учит его мать; и Шурик, который метался между ними как меж двух огней, а день и ночь делали победительницей то одну из них, то другую…

 

Уже и Шурик облысел, растолстел, стал ленив и привязан к дивану больше, чем к жене. Уже и Левка вырос в большого и доброго оболтуса, ростом с папу, но пока еще другой весовой категории. Уже и сама Наташа перешла в статус женщин, к которой чаще обращаются по имени с отчеством не только из уважения. И только Карелия Ивановна по-прежнему держала, не сдавая врагу, то есть Наталье, свои редуты. Ее язвительность с годами не становилась менее ядовитой, а претензии к невестке — менее обширными по списку. Старой закалки человек!

 

И вот она, очередная депрессия Лёли.

 

— Понимаешь, Туся, мне не дает покоя осознание собственного несовершенства, какого-то морального, внутреннего уродства. А еще того, что я — не очень хороший человек. Да-да, ты не ослышалась, Туся. Человек-то я так себе. В детстве была никудышной внучкой, не лучшей дочерью, потом оказалась не самой хорошей женой и не смогла стать матерью. Вообще, чего я добилась в своей жизни, скажи? Модные тряпки, поездки за рубеж, хорошая зарплата, устриц попробовала? Да гадость эти устрицы, честно говоря.

 

Наташа устриц не пробовала. Не довелось. Потому поверила на слово.

 

— Смотрюсь в зеркало и ненавижу то, что вижу, — продолжала Лёля. — Заглядываю внутрь себя и ненавижу еще больше то, что там. Оглядываюсь назад — один сплошной мрак. В будущем — того не лучше. Я не нахожу ни смыслов, ни стимулов, ни желания жить. Ради чего? Для кого? Ни семьи, ни мужа, ни детей, ни даже какой-нибудь канарейки с аквариумной рыбкой. Если бы я хотя бы верила… Не важно, в какого Бога: Иисуса, Аллаха, Будду, да в черта лысого. Но не верю я в то, что есть Творец, загробный мир и прочая религиозная чепуха, чтобы мысль о том, что ждет меня там — рай или наказание за грехи, держали меня в тонусе, помогали жить в этом мире. Покаяние перед Всевышним — это не про меня.

 

«Да, матушка моя, всё оказалось куда более запущенным, чем я предполагала», — поразилась Наташа.

 

— Вот так. Уперлась я в тупик, из которого не вижу выхода, — последняя фраза прозвучала как итог — печальный и безвыходный.

— Так, дорогая моя подружка, — Наташа встала из кресла и стала мерять шагами комнату: сильное волнение никогда не давало ей усидеть на месте. — Я тебя выслушала, не перебивая. Теперь ты меня послушай.

 

Лёля удивилась: в голосе Наташи прозвучали решительные и даже жесткие нотки, что было обычно не свойственно подруге.

 

— Ты, Лёля, хочешь обижайся, хочешь нет, но сейчас я скажу тебе то, чего не скажет никто, потому что некому. Подчиненные на работе не осмелятся, твои приятельницы по фитнес-клубу — промолчат, а стены в твоем доме говорить не умеют. Потому скажу я: ты, милая моя, бесишься с жиру! Да-да, не вскидывай так свои красиво оформленные в салоне брови. Ты страдаешь фигней, как инфантильный юноша, за которого всегда принимает решения его мамочка. Но тебе скоро полтинник, Лёля, ты давно уже не наивная глупая девочка, ты должна хотя бы в силу своего возраста кое-что начать понимать о жизни и человеке.

 

«Ничего себе, дает Наташка! — подумала Оля. — И откуда в ней столько пыла?!»

 

— Ты не любишь себя за то, что несовершенна? Но почему ты вообще ищешь совершенства там, где его не может быть по определению, — в человеке! Мы — не ангелы, чтобы быть гармоничными и безгрешными в своих помыслах и деяниях, прости уж за выспренность. В каждом из нас есть недостатки, мало того — пороки, которым мы предаемся, и иногда даже с удовольствием. И я не исключение. И ты. И все мы. Но это не мешает жить, совершая глупости и ошибки, любить в конце концов, потому что часто мы любим не за что-то, а вопреки. И это — нормально! И любим мы таких же несовершенных, как и сами. В Шурке моем уже сто кило, он как медведь, неуклюжий, неповоротливый. Но я его люблю именно такого, не Аполлона, не Алена Делона, не Данилу Козловского. А я, посмотри на меня, разве я — эталон красоты или образец благочестивости? Нет, я маленькая, с кривыми ногами и отвисшим задом. И поесть обожаю на ночь. И полы терпеть не могу мыть. И пыль протираю, только чтобы Карелия Ивановна носом меня в нее не сунула. Но Сашка меня любит такой, хоть его мамаша и намекает, будто посматривает он на сторону. Во мне недостатков — воз и маленькая тележка. Но я себя люблю, я в ладу с собой.

 

Оля смотрела на подругу со все возраставшим удивлением. Она словно увидела ее впервые. Заметила, сколько морщинок у той появилось, явные следы усталости на лице, отросшие корни требующих покраски волос. Но главное было даже не в этих не замечаемых раньше переменах. Глаза — у них было совсем другое выражение. Не преданности, не обычной внимательности и готовности бежать на помощь по первому зову, а чувство уверенной в себе женщины, взрослой и серьезной, а еще — знающей то, что недоступно пониманию Лёли.  

 

— Удивляешься, наверное, что это вдруг случилось с обычно покладистой и спокойной Тусей. А вот и случилось… Надоело мне молча наблюдать, как ты лелеешь в себе свои комплексы и обиды из прошлого, как сознательно, заметь, сознательно уходишь в эгоистичное любование собственным якобы несовершенством снаружи и внутри, как не хочешь замечать никого и ничего кроме себя, особенной индивидуальности, которая, видите ли, страдает: «Ах, в мире нет гармонии. Кругом диссонанс. Когнитивный»… Полюбопытствовала я в Интернете, что это такое, пока на кухне была. У тебя не дискомфорт в сознании из-за конфликта твоих представлений с существующими в мире, между «хочу» и «могу». У тебя диссонанс с самой собой, в твоей голове, потому что не любишь ты ни себя, ни кого-то еще, и тебе кажется, что и мир к тебе враждебен. Потому что ни разу в жизни не попробовала ты, забыв о себе нелюбимой, заботиться о ком-то — твоя прабабка не в счет. Там на маме твоей в основном все хлопоты были.

 

Одного челночного метания по Лёлиной гостиной стало недостаточно, и Наташа сходила на кухню, налила себе полный стакан воды из-под крана и выпила ее залпом, даже не ощутив обычного привкуса и запаха хлорки. Чуть успокоившись, вернулась к подруге и к незаконченному разговору.

 

— Надо же, придумала что: «когнитивный диссонанс», — произнесла Наташа с возмущением. — Да ты живешь как будто в параллельной реальности. И как тебе только это удается? Ты, вроде бы так страдая душевно, на самом деле не умеешь сопереживать другим. Сердце твое черствое и пустое, потому что нет в нем любви. И в одиночестве своем виновата только ты, а не обстоятельства и другие люди. Помнишь, как ты Виталика своего отдала, вот этими самыми руками, другой женщине? Помнишь? А ведь он любил тебя, готов был жить с тобой и без детей, готов был воспитывать чужого ребенка, но ты так не захотела. Ты сразу сдалась, крест на себе поставила, не желая бороться.  

 

Оля смотрела на Наташу чуть ли не с ужасом в глазах, не находя что сказать в ответ.

 

— Понимаю, мои слова ранят твою чувствительную душу, твою тонко организованную внутреннюю сущность. Но сказать это надо было давно, чтобы встряхнуть тебя, вывести из болота трясины бестолковых и бесперспективных переживаний ни о чем. Пойми — ни-о-чем. Пустое это всё. Лёлечка, дорогая, прими уже себя такой, какая ты есть. Поверь, ты не урод и не мессия, ты — обычная женщина, с недостатками и достоинствами. Просто ты заблудилась, пошла однажды не той дорогой, захотела избежать настоящих эмоций — боли, страдания, счастья жить, радоваться солнцу… Но вернуться еще можно, хоть и ушла ты далеко в мир своих иллюзий, где тебе было комфортно, где твоя придуманная тобой же вселенская тоска доставляла мазохистское удовольствие.

 

Наташа опустилась наконец в кресло, словно разом обессилев. Обе молчали. И только звуки непогоды — начавшегося среди ясного дня сильнейшего дождя, с завыванием ветра — доносились сквозь пластиковые окна, добавляя тревожных нот в и так неспокойную атмосферу в комнате.

 

— Я твой друг, Лёля. Именно поэтому считаю себя вправе говорить такие болезненные и даже жестокие для тебя вещи. Все эти годы я была рядом с тобой. Пыталась помочь тебе, понять, поддержать. Я жалела тебя, Лёля, с самого детства. Ты росла без папы, с глубоко несчастной мамой и полусумасшедшей бабкой, которую ты стеснялась, потом смерть мамы, бесплодие, развод с мужем… Как не жалеть! Но я устала быть «жилеткой», устала быть сильной, быть мудрой, играть роль старшей сестры. Ты, может, забыла — мы с тобой ровесницы. И моя жизнь тоже не была усеяна ромашками. И у меня были и потери, и страдания, и предательства. Однако в нашей дружбе, в наших отношениях мои переживания всегда оказывались задвинутыми даже не на второй план, а далеко в чулан, потому что первое место заняли однажды и навсегда твои. Ты никогда не спрашивала, звоня мне в час ночи и жалуясь на очередную депрессию, удобно ли мне говорить, нет, ты звала меня сразу же приехать, потому что я всегда это и делала, когда тебе бывало плохо. Ты никогда не интересовалась, каково живется мне, что творится в моей душе, как растет Левка, какие проблемы у меня с Шуриком или со свекровью. А они, были и есть, поверь. Но ты отделывалась дежурным риторическим вопросом, так, из вежливости, и никогда не ждала моих ответов, они не были тебе нужны. Потому что в орбите наших отношений центральной планетой, звездой всегда была только ты.

 

В Наташином голосе уже не звучало ни обиды, ни претензий, только усталость и спокойствие.

 

— Но я не обвиняю тебя ни в чем. Я сама позволила тебе занять эту роль — звезды. Я скажу больше: я люблю тебя такой, какая ты есть, и принимаю такой. Но важно, чтобы ты приняла себя и полюбила. Тогда ты сможешь полюбить и других, и мир, какой уж он есть несовершенный, и, может быть, когда-нибудь придешь к вере. Сначала в себя, потом и в Создателя.

 

Да, еще хотела сказать. Тебе давно не двенадцать, и посторонние, не я, зовут тебя не детским именем Лёля, а Ольгой Александровной Васильевой. И тебе пора наконец в самом деле стать взрослой и сильной женщиной.    

 

Оля сидела не шевелясь, ошеломленная, сломленная, опустошенная. Тысяча эмоций овладела ею разом. Хотелось одновременно и кричать, и плакать, и возмущаться, и прогнать из дома эту нахалку, которую она считала подругой: и как она посмела… Но она не смогла произнести ни слова, и только прорвавшиеся наконец рыдания сотрясали плечи. Наташе в тот же миг захотелось вскочить, подбежать, обнять ее, погладить по голове, шепча успокаивающие слова, но она себя остановила: «Нет, пусть проревется. Это ей сейчас нужно больше всего».

 

На улице все так же лил дождь. Он хлестал в окна косыми струями, бился ветвями деревьев, жалобно завывал. Казалось, нет конца и края этой непогоде. Но очень скоро всё стихло. Стихло неожиданно, словно ничего и не было. Выглянуло солнце, заиграло на промытых стеклах, запустило в комнату бликов.

 

Оля наконец успокоилась, ее опущенные плечи больше не вздрагивали. Сейчас, после этого тяжелого для обеих разговора, она была похожа на провинившегося ребенка, который уже осознал свои ошибки, но еще не может попросить за них прощения. Только простить она должна была прежде всего себя, в этом Наташа была уверена.

 

— Так, давай-ка, подруга, умывайся и быстренько приводи себя в порядок. Нас очень ждут в одном месте, там нужна наша помощь, — мягко, но все же не терпящим возражения тоном скомандовала Наташа. — Чего ты ждешь, — видя нерешительность Оли, спросила Наташа. — Давай-давай, цигель, цигель ай-лю-лю, — нашла она в себе силы пошутить.

 

И, странное дело, это смешное и нелепое «цигель, цигель ай-лю-лю» заставило Ольгу подняться с дивана, расправить плечи и улыбнуться, чуть смущенно, словно себе самой, каким-то новым своим ощущениям, еще не веря, что депрессия, кажется, отступила…

 

***

Через час Ольга и Наталья входили в двери здания с надписью на табличке у входа «Хоспис»…

 

 

Альфия УМАРОВА.

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить